back-img

Функцию схватывающего взгляда здесь выполняет объектив камеры, т.е. зритель встаёт на место воображаемого взгляда истерички, который видит её власть, и хотя здесь как будто бы появляются нотки вуайеризма, т.е. “власти взгляда”, на самом деле зритель тоже не может войти в эту сцену и причинить ей перемены. Невозможно быть в двух местах одновременно – либо мы сидим и смотрим на картину, либо действуем внутри картины, не видя себя со стороны. По этой причине самоанализ невозможен, а аналитик представляет собой “оживший взгляд” и, что гораздо важнее, ухо. Все влечения сексуализированы, т.к. сексуальность – это тоже способ иметь дело с переходным объектом.

Теперь я вернусь к мужскому и женскому в контексте сказанного о переходном объекте и сексуальности. 

Если женщина представляет собой фаллос, то в том же смысле является и ценностью, сокровищем мужчины, которое он хранит и бережет как символ своей мужской мощи, но также является и предметом обмена. Этому соответствуют древнейшие практики обмена жёнами, которые, разумеется, ни с какой эволюционной необходимостью разнообразить генофонд не связаны, – это сексуальная фантазия учёного, – но, напротив, были обычным делом, поскольку представляли собой такой же обмен ценностями, не больше и не меньше. 

В этом смысле сексуальность, невроз и юмор являются разными способами иметь дело с одним и тем же переходным объектом, задействуя обе его стороны, “прекрасную” и “омерзительную”. Сексуальность женщины сохраняется до тех пор, пока в ней есть что-то грязное, что хочется очистить, и чистое, которое хочется замарать. Если же она “чиста, как монашка”, испытывать к ней влечение достаточно проблематично, но и если она “слишком грязная”, то желание сменяется отвращением.

Более того, с этим же свойством фаллоса связано постепенное угасание сексуального влечения в браке: если мужчина постоянно “работает” над своей женщиной, то рано или поздно из неё улетучиваются нотки грязи, а сексуальный накал уменьшается, поскольку мужская работа над ней представляется чем-то вроде “облагораживания”. Ценность женщины, как “сундучка для фаллосов”, в том и состоит, что её можно “облагораживать” и “замарывать” сексом – и пока эта функция доступна, т.е. пока она ещё носит в себе что-то грязное, то остаётся сексуально-привлекательной. Потому попытки “воскресить сексуальность” в отношениях всегда связаны с тем, что женщина пытается замараться, т.е. переодеться шлюхой или как-то иначе выставить себя “грязной”, чтобы тем самым всколыхнуть мужское желание, поднять его фаллос на работу. 

Особенно это заметно в случае невротика навязчивости, которого можно ошибочно счесть “исключительно мужским субъектом” по той же причине, по которой в истеричке видели переизбыток женского: как правило, обсессик находит себе “грязную” женщину именно для того, чтобы её “спасти”, т.е. вернуть ей чистоту драгоценности через “коронацию” женщины на престол и поклонение ей. Что характерно, именно так она постепенно теряет сексуальную привлекательность, поскольку, обретая слишком “чистое” достоинство, женщина совсем перестаёт напоминать тот самый презренный объект, который хочется трахать, в том же смысле, в котором вставить член в женщину означает поработать над ней. Истеричка, как женщина с мужской честью, по этой же причине пытается “держать достойный вид”, т.е. во всех смыслах не позволять себе замараться, чтобы ускользнуть от мужского взгляда, который при нахождении её “грязной” мог бы возбудиться и решить поработать фаллосом над ней. И напротив, обсессивный невротик рано или поздно оказывается в позиции импотента, т.к. он собственноручно избавляет свою избранницу от всех признаков “грязи”, тем самым лишая себя возможности трахать её, поскольку фаллос просто не встанет на столь чистое существо – здесь не над чем “работать”.

В этом смысле обсессия является своего рода противоположностью истерии: если истеричка пытается извлечь “мерзость” из себя или усвоить её, обсессик пытается отмыть всё вокруг от грязи, в том числе и выбранную в любовницы женщину. Чревато это тем, что слишком хорошее отмывание равносильно стерилизации: если женщина не может принять грязную сторону объекта, значит она неприкасаема в том же смысле, в котором драгоценности держат под стеклом и никогда грязными руками не трогают. Вместо этого спят с “менее достойными женщинами”. Потому на определённом этапе развития своих неврозов истеричка и обсессик оказываются “парой”, где он “чистит” замаранную честь истерички, а та в ответ оберегает его достоинство от “падения в грязь”, но в итоге всё заканчивается ровно наоборот, поскольку на самом деле оба смотрят в кривое зеркало своих неврозов. 

Т.е. женщина представляет собой что-то вроде “большого фаллоса”, сундучка для фаллосов поменьше, вроде тех же мужских фаллосов, животных, детей и прочих ценностей, которыми она себя обвешивает и окружает, стоит только поместить её в комфортные условия. В общем-то, это и есть “мама”.

Именно в этом смысле все объекты материнского желания равноценны, так что ребёнок в какой-то момент обнаруживает себя не исключением из этого правила, почему и решает заиметь такого рода фаллос, который придаст ему особый статус и заставит его мать обращаться с ним не как со всеми остальными объектами в их доме, а как с носителем мужского достоинства. Этот позыв толкает будущую истеричку на поиск того, что делает отца отцом и на подбирание выпавшего из него достоинства – потому эта ситуация так двусмысленна, что здесь есть не только нотки “спасения”, но и элемент игры в казино, когда ставки делаются ва-банк ради приобретения самого важного выигрыша на свете. 

Потому когда отец оказывается опозорен на глазах девочки, которая уже питает зависть к фаллосу, она подбирает молниеносно – этому предшествуют долгие теоретизирования о том, как бы “стать видимой” для матери в том смысле, в котором субъект мужского достоинства заставляет обращать на себя внимание, когда заходит в комнату, всем видом “требуя к себе уважения” и не позволяя обращаться с собой как с объектом. Именно в этом смысле теория всегда предшествует практике, но поскольку ребёнок всегда оказывается теоретиком очень плохим ровно по той причине, что его невроз ещё не развит и неудачных попыток было слишком мало, то девочка поспешно бросается пожирать выпавшую из отца падаль, пытаясь тем самым заполучить его “мощь” – ровно по той же логике, по которой племена аборигенов пожирают сердца или другие органы побеждённых врагов. Т.е. здесь девочка не успевает понять, что выпавший отцовский фаллос представляет собой презренные помои, а потому “наедается дерьма” и при этом не только не обретает так страстно желаемого достоинства, но, напротив, оказывается заражена субстанциями падшего и утрачивает даже то достоинство “чистого объекта”, каким она до этого была для матери.

Так ребёнок претерпевает опыт кафкианского Грегора Замзы, превращается в “омерзительное насекомое” и в силу своего нового статуса оборачивается для матери презренной стороной переходного объекта, к которому она вынужденно начинает испытывать отвращение. Тяжесть положения истеризованного ребёнка заключается в том, что мать не может его “отмыть”, как она отмывает своих питомцев и другие свои сокровища, поскольку “мерзость” не только находится “внутри” него, но и самим ребёнком воспринимается как сокровище, которое защищает его от материнского произвола. Ребёнок же, будучи отравлен поднятыми нечистотами, прочитывает материнское отвращение к нему уже по-истерически, т.е. как нежелание “признавать в нём человека”, – что происходит независимо от пола, т.к. обретение мужского достоинства здесь нужно и девочке, и мальчику только для того, чтобы покинуть положение материнского анального объекта, о котором она заботится. Примерно в этих координатах холодной войны с окружающими, которые “не желают проявить уважение”, истерический невроз развивается до того, как субъект не начнёт замечать, что здесь что-то не клеится и не попробует свои неправильные установки “очистить”.

Как правило, при этом он попадает на уровень морализаторского подхода к проблеме, т.е. в психотерапию, где открывает новые горизонты своей пограничности, так и не избавляясь от неё. Поскольку психотерапевтическая забота о пограничности истеризованного исходит из той же истерической возни с презренным объектом, то здесь ситуация замыкается, создавая ощущение “бесконечной работы над собой”, по сути бессилия, которое требует постоянных оправданий, поддержки и взятой взаймы веры в успех. Репитативные встречи с бессилием и разочарование в попытках обрести достоинство могут привести как к конспирологическому бреду, так и в анализ.

И похоже, мужской субъект обречён на навязчивость, точно так же как женский обречён на истерию – потому обретение достоинства пола и брак, как ритуальная функция Закона, не только не теряют сегодня актуальность, а напротив, приобретают ещё более настоятельную необходимость быть, поскольку они больше не “заповеданы”, т.е. не являются естественным развитием мужского и женского субъектов, но требуют определённых усилий в области желания для того, чтобы иметь место, несмотря на все сопутствующие неудобства. Именно с тонким чутьём этой “нужды в достоинстве”, которую нечем удовлетворить, следует связывать беспокойство “простых людей” в вопросах брака и деторождения: они потому и встревожены, что улавливают, насколько эти вещи становятся всё менее и менее доступны, одновременно замечая особую браваду со стороны более молодых субъектов,  которые ощущают эту нехватку ещё сильнее и потому стремятся ускользнуть от этих “навязанных обществом обязанностей”, по факту ощущая бессилие поддерживать их в должном виде.

В этом же смысле со смертью Бога религия не утратила своей актуальности, но, напротив, приобрела самую насущную необходимость – ровно постольку, поскольку заменить её просто нечем. С усилением запроса на веру следует связывать взрывной рост количества самых разных сект и квази-религий – это попытки заместить утрату, которые тем не менее являются точно такой же пародией в прямом смысле, как и большинство других продуктов этой эпохи, что и говорит о невозможности восполнения в том месте, где теперь находится дыра. Дыру нужно оставить в покое и, следуя завету Ницше, оставить мёртвых хоронить своих мертвецов: если нечто упало и разлагается, это не следует поднимать и пытаться воскресить за свой счёт.

Также теперь имеет смысл ещё раз вернуться к начатому мной в другом месте разговору о смерти в контексте высказанных здесь мыслей, чтобы дать этому явлению более внятное описание. Видимо, мёртвое тело представляет собой такой объект, “переходность” которого завершена, так что он никогда не обретёт свою возвышенную сторону, т.е. уже “не встанет” – в отличие от младенца, который, напротив, появляется из женщины в результате работы мужского фаллоса и спустя недолгий период извержения разных субстанций встаёт, т.е. принимает “пристойный вид”, становясь человеком. Пограничность истерички здесь имеет свою форму: она может быть прекрасной сиделкой, работать санитаркой или медсестрой, помогая раненым и больным “снова встать”, но если такой больной начнёт демонстрировать признаки необратимого разложения, т.е. что он скоро превратится в ту самую гниющую мёртвую плоть, то истеричка незамедлительно реагирует на это отвращением и бегством. 

Возвышенный объект показывает свою изнанку и превращается в омерзительный, что метафорически подсказывает истеричке истину, носителем которой она и является: любое достоинство, какой бы мощью оно ни дышало и как бы ровно ни стояло, рано или поздно превратится в гниль. Что значит, что и подобранное ею отцовское достоинство не подлежит хранению и восстановлению: если оно упало замертво, значит больше не встанет. Потому близость смерти заставляет истеричку “бросать на произвол” больного, когда она больше всего ему нужна. Такое “малодушное предательство” не следует считать спланированным злом или следствием недостаточного воспитания, но необходимо видеть здесь очередное метафорическое указание на её симптом, т.е. на то, что она сама носит в себе такую же “ценность” и панически боится “заразы”, но не в смысле вирусной инфекции, а в смысле страха близости мерзости, которая, как психический ток, т.е. флюид, передаст истеричке свою “порчу”. Показательно, что в разговорах о смерти за пределами анализа эти нюансы никогда не встречаются: там говорят об “экзистенциальной тревоге”, о “страхе неизвестности”, о “полном конце” и прочих литературных метафорах, но никогда о том конкретном состоянии разлагающегося тела и его выделений, которые при смерти действительно ждут любого человека. 

Есть связанный с этим показательный симптом истерии: особого рода нестерпимое беспокойство в моменты, когда занимающиеся уборкой люди “обмывают” местоположение истерички, – например, как это делают уборщики в общественных местах, – словно тем самым указывая на её “нечистоту”, т.е. обмывая её как покойника перед погребением. Эта метафора, как и ритуальное вымывание остатков еды с тарелки, обладает большим значением для понимания истерического невроза, поскольку её нельзя наблюдать в анализе. Именно в этом смысле чем сильнее истеричка стремится походить на Отца, тем сильнее напоминает ходячего мертвеца, показывая на себе истину того, что Отец мёртв.

Кроме того, истеричка нередко требует от окружающих к себе такого отношения, – это именно требование, даже если оно не всегда артикулируется, – которое можно определить как “требование аккуратного обращения” в том смысле, в котором нужно очень осторожно нести доверху наполненную тарелку с супом, чтобы ничего не расплескать. Словно в любой момент истерический субъект может “расплескаться”, обнажить носимую внутри скверну и попасть в психотический эпизод. Тяжесть пограничности истерички заключается в её “приоткрытости” психозу, но не потому, что она может свалиться в психоз целиком, а значит, с ней нужно бегать как с писаной торбой, – если бы это имело хоть какой-то благотворный эффект, то её симптомы давно испарились естественным путём, поскольку именно этого она требует от окружающих, –  а потому, что ей психотический эпизод нужнее, чем обсессивному невротику. 

Похоже, психотические эпизоды истерички – например, в случае переживаемой панической атаки, когда воображаемый взгляд застигает её врасплох, – связаны именно с обнажением носимой в себе скверны, т.е. неожиданной потерей “величественности” и отступления на женскую сторону. Такой эпизод говорит о том, что истеричка, как носитель падшего мужского достоинства, “с взятой на себя задачей не справилась”, и потому отступает на женские позиции, требуя вмешательства Отца. Неслучайно аналог этого имеет место при “отмене”: описываемый истеричкой “ужас”, который её заставили пережить, метафорически говорит о том, что её вынудили сбросить “отцовскую шинель” и стать женщиной. Как правило, в результате истеричка “выпускает пар” и спустя время возвращается к гордому ношению достоинства отца, при этом заимев частичную амнезию, т.е. вытеснив причины произошедшего срыва и некоторые его детали, указывающие на ни с чем не сообразующуюся чрезмерность её реакции. В этом смысле истеричка может бесконечное количество раз “расплёскиваться”, разбрасывая вокруг хранимую в себе “мерзость” и не считать это проблемой даже несмотря на жалобы окружающих на её несносность в эти моменты. 

Потому беспокойство о “бесповоротном провале в психоз пограничного пациента” при его анализе совершенно беспочвенно, поскольку невротическая структура работает как отлаженный механизм и не знает осечек – за редкими исключениями, которые требуют отдельного рассмотрения и никогда не связаны с тем, что может иметь место в анализе. Могут ли они случаться в психотерапии, где среди “поддерживающих” специалистов наблюдается особенная обеспокоенность этим вопросом, мне неизвестно. При соблюдении аналитического сеттинга в анализе условий для провоцирования психоза просто нет – в том смысле, что занимаемое аналитиком место в переносе действует на истеричку успокоительно, если только он не вздумает начать её буквально успокаивать или как-то иначе напоминать “мёртвую падаль”, которую истеричка чует безошибочно и на которую реагирует молниеносным подбиранием и уходом. 

1 | 2 | 3 | 4 | 5 | 6 | 7 | 8 | 9 | 10 | 11 | 12 | 13 | 14 | 15 | 16