Перенос на анализ и желание анализировать
Дискуссия вокруг книги Габриэля Тупинамба “Желание психоанализа”1 выбивается из ряда привычных перепалок психоаналитиков, известных нам из социальных сетей или разворачивающихся в публикациях конкурирующих психоаналитических школ. В данном случае мы можем заметить кое-что еще, а именно задействование теоретического материала на фоне его усвоения. Некоторые положения, которые были представлены Тупинамба внутри его текста — предложение по модернизации аналитической клиники посредством включения в нее анализанта или указание на то, что сам Тупинамба называет фетишизацией означающего, идеологией миллеровской школы, — получают не только развитие и поддержку, но и невольное соположение с вкладом Смулянского на теоретическом уровне. В частности, речь идет о послесловии к книге Тупинамба за авторством Александра Смулянского — “Клиника в воронке”2.
В первую очередь проблематизируется центральный тезис Тупинамба, посвященный переносу и тому, как он задействуется в психоанализе, тому, какого рода связующим звеном он выступает между анализантом и аналитиком. При этом звеном, обустроенным сложным образом, задействующим институциональную изнанку. Тупинамба указывает на то, что, во-первых, переносные отношения должны включать в себя речь без повествовательной функции, то есть такое сообщение со стороны анализанта, которое адресовано не аналитику и повествует не об анализанте, во-вторых, психоаналитический перенос разворачивается исключительно в условиях сеттинга. Этот “сеттинг” Тупинамба определяет так: присутствие двух и правило свободных ассоциаций. Именно перенос, по мнению Тупинамба, обнаруживает бессознательное как то, вокруг чего сосредотачивается вся аналитическая деятельность и что, в конечном итоге, привносит клинические эффекты.
Если мы вспомним тезис, к которому апеллирует Тупинамба, тезис самого Лакана: переносные отношения — это актуализация бессознательного в искусственных условиях сеттинга, — то мы также обнаружим и несколько пунктов, по которым возможно как опознать аналитическую деятельность, так и определить то, что выступает общим элементом для сообщества аналитиков, клиники и аналитической теории. А именно — сеттинг и речь. Элементы, имеющие политическое значение, как считает Тупинамба, поскольку лакановское определение переноса, позволяет наконец включить анализанта, с опорой на них, в состав аналитического сообщества. Если для переноса нужны двое и, более того, это именно анализант, т.е. тот, кто должен производить специфическую, неповествовательную речь, то перенос без анализанта невозможен. Можно даже сказать, что анализант своим переносом аналитика одаряет. В конечном итоге Тупинамба солидаризируется с Альтюссером: аналитик должен иметь в виду, что, когда он распускает школу или когда он в школу входит, это также касается и анализанта со всеми его ближними, они — неотъемлемая часть школы. В таком изложении отношения переноса — это единственная возможность для образования психоаналитической ситуации на всех ее уровнях: на клиническом, обеспечивая аналитику обманчивую, но действенную позицию; на теоретическом, вскрывая бессознательное или, язык Другого; и на институциональном, продуцируя идеологический аппарат, обслуживающий материальные процессы ситуации, где перенос и интерес к нему стал возможен.
Без этого небольшого обзора центральных тезисов Тупинамба о переносе и сеттинге нам не удастся обнаружить, какое дискурсивное напряжение разворачивается между текстом “Желания психоанализа” и тем послесловием, которым его снабдил Смулянский. Дело в том, что Смулянский, высоко оценивая работу Тупинамба, тем не менее указывает на то, что стремление посчитать анализанта и аналитика “за одно” имплицитно вводит их разделение. Оказывается, что нам необходимо анализанта посчитать, включить его в аналитическую клинику, поскольку без него анализ невозможен. Но именно эта операция в итоге отвечает за то, что он все еще оказывается не посчитан, при этом какая-то, пускай и сколь угодно идеологизированная клиника уже есть. Смулянский радикализует тезис — анализант не только всегда уже выступает в паре с аналитиком в сеттинге и поэтому должен быть учтен на уровне сообщества, но всегда уже включен в сообщество и поэтому должен быть учтен как элемент более широкого соположения.
Формалистское определение, которое дает Тупинамба переносу, опирается на двойную границу: в своем политическом шаге он отталкивается от границы внутренней, проводя ее между аналитиком и анализантом в сеттинге. Сеттинг, в таком случае, становится одним для двух, используя словарь Бадью, это Единое двоицы, и дальнейшие старания Тупинамба направлены на усилия по счету этих несправедливо разделенных двух за одно в сообществе. Теоретическая же практика отталкивается от внешней границы, где психоанализ отделен эксклюзивностью ситуации переноса от любой другой практики или теории — это двоица Единого. Тупинамба направляет усилия по предотвращению необоснованного счета за одно психоаналитической теории и теории вообще, по предотвращению экспансии переопределенных в психоанализе понятий обратно в ту дисциплинарную область, из которой они были почерпнуты. В усугублении этой экспансии он обвиняет Жака-Алена Миллера, указывая на то, как почерпнутое у лингвистов и переопределенное в лакановской теории понятие “означающее” затем навязывается лингвистике, тем самым ставя ее в подчиненное положение по отношению к психоаналитической теории.
Так внешняя дисциплинарная граница задается ограниченной областью переносных отношений, которыми исчерпывается психоанализ. Различие смещается с разделения аналитика и анализанта на различие психоанализа и того, о чем, опираясь на психоаналитическую теорию, мы говорить не можем. У Тупинамба вызывает опасения занятие психоанализом патерналистской позиции, при которой аппарат для концептуализации переноса, имеющего место только внутри психоанализа, будет использован для концептуализации непсихоаналитической дисциплинарной области. Подобное распределение различий задает положение, в рамках которого, даже если мы согласны с Тупинамба в том, что аналитик и анализант должны быть посчитаны за одно, анализанты входят в анализ со стороны внешней его границы, что приводит к ситуации, когда мы вынуждены будем разделять уже не аналитиков и анализантов, а тех, кто еще не имеет отношения к психоанализу, и тех, кто уже стал психоаналитиком или анализантом.
Удивительно, что Тупинамба как будто не замечает, что это порождает еще более чудовищный разрыв. Если при высокомерии психоаналитиков невротик еще может себя тешить тем, что, возможно, если он и не будет представлен в психоаналитическом сообществе, он тем не менее анализ окончит, то в случае разрыва между включенностью и выключенностью из самого психоанализа, такой анализант после продолжительного лежания на кушетке может вдруг услышать, что он не в анализе или не анализант вовсе. Практика такого рода онтологических отказов в статусе принадлежности к анализу как раз и имеет место в критикуемой Тупинамба миллеровской организации. На самом деле в этом нет ничего удивительного: еще более жестокое возвращение различия в другом месте — это составная часть любой критически заряженной теории, поскольку само ее устройство, начиная с первого критического философа Фейербаха, основано на принципе перестановки противопоставлений. Ложный антагонизм, в нашем случае анализантов и аналитиков, пытаются подвергнуть снятию на другом уровне: у Тупинамба это уровень различия верности и неверности событию психоанализа. Но нам так и придется продолжать эту операцию различения различий, пока наконец не будут созданы условия, в которых возможно будет занять альтернативное положение, и Лакан блестяще демонстрирует эту позиционную альтернативность на материале Фрейда.
Вместо включения в заданные желанием Фрейда дрязги по поводу научности психоанализа или проработанного психоаналитика, Лакан демонстрирует интеллектуальное вложение, которое не противопоставляет его окружающим аналитикам, но выделяет на их фоне. Он создает ситуацию, где сам Лакан, несмотря на все его заверения, что он самый что ни на есть фрейдист, тем не менее истеризованным Лаканом сообществом относится не к фрейдистам, а предстает в виде Я-идеала, от которого начинают отсчитывать себя как лакановские, так и новые, не лакановские аналитики. С точки зрения лакановских психоаналитиков, означающее Лакана психоанализ не изобретает или наследует, но ратифицирует, узаконивает. С точки зрения тех, кто нарочито от Лакана отказывается, Лакан ввергает анализ в эпоху беззакония. Сегодня, конечно, было бы наивно рассчитывать на пришествие кого-то наподобие Лакана не только в силу того, что в среде лакановских аналитиков оно не будет носить статуса события, так же как для предшествующих Лакану психоаналитиков он сам стал чем-то, с чем приходится считаться только вторичным образом из-за спровоцированных им институциональных волнений, то есть тогда, когда Лакан уже стал означающим в рамках новообразованной лакановской школы. Наивность надежд на кого-то вроде нового Лакана связана с изменением распределения публичности: сегодня мы уже не можем представить, чтобы интеллектуал или тем более психоаналитик мог стать тем, кто вызывает широкий интерес общественности.
На рубеже XX и XXI столетия мы обнаруживаем себя в ситуации, где широкую огласку может получить почти что исключительно активистская речь, то есть предполагающая сильную связь между образовательной или критической функцией интеллектуала и практическим политическим действием. “Почти что”, поскольку логическая смена столетий еще не произошла. В силу того, что логическая смена эпох может растянуться на неопределенный срок, мы все еще способны испытывать недоумение по поводу расщепления речи некоторых широко известных интеллектуалов. Мы все еще застаем авторов, для которых в какой-то момент их ранние тексты, замедляющие чтение и суждение читателя, становятся неудобными, и их приходится ретроспективно переопределять для задач, которые, будь они поставлены с самого начала, просто не дали бы возможности теоретическому вложению состояться. Такие фигуры, как и наша способность их определить, все еще свидетельствуют о том, что эпоха, когда теория наподобие хайдеггеровской или лакановской могла стать консолидирующей публичность, находится в состоянии своего распада.
По этим причинам лакановский ход приходится рассматривать не как обещание новых ходов, но как частный исторический случай, на образце которого мы можем прояснить элементы, обуславливающие альтернативность его позиционности. Ряд этих элементов носит технический характер и имеет место отнюдь не только в ситуации Лакана. К ним относится специфическая операция обхождения с текстом. Вместо того чтобы углублять фрейдовский текст или противопоставлять себя ему, Лакан воспроизводит письмо Фрейда, ссылается на Фрейда, но делает это исходя из той позиции, которую он, не будучи Фрейдом, занимает. То есть из позиции, где желание Фрейда и обусловленное им появление психоанализа выступает внешным элементом. В то же время этот внешний элемент, когда Лакан его воспроизводит, становится элементом внутренним, но уже вынесенным по отношению к желанию Фрейда. Это и позволяет Лакану в конце концов желание Фрейда концептуально объективировать, не противопоставляя ему собственный жест.
Смулянский демонстрирует схожую операцию на материале Тупинамба: солидаризируясь с формальным критерием переноса и общим вектором критики идеологии психоанализа, он не продолжает критическую линию Тупинамба, а, сохраняя солидарность с ним, размежевывается с его предложением по включению анализанта в сообщество. Смулянский последовательно развивает собственные теоретические построения, впоследствии используя для их упрочнения текст Тупинамба. Центральным элементом этого солидарного размежевания становится то, что Смулянский называет3 переносом на анализ.
Рассматривая ситуацию исключенности анализанта в изначально-сложном виде, мы обнаруживаем, что институциональному исключению сопутствует особое положение, в котором субъект пребывает как до объявления себя анализантом, так и в процессе анализа. Субъект перебирает позиции по отношению к психоаналитической практике, пытается выбрать психоаналитика, примеряет на себя категории психоаналитической клиники и, самое главное, следит за публичной деятельностью аналитиков. Но происходит это не на стороне отвлеченного экзистенциального выбора. Все это имеет место тогда, когда анализант уже оказывается затронут работой Я-идеала попавшегося ему на вид аналитика или классика психоанализа.
Мы можем определить работу Я-идеала по двум критериям: во-первых, Я-идеал регулирует поведение субъекта в области публичной речи, способ, которым тот будет представлять себя в процессе соискания признанности, во-вторых, Я-идеал задает тот способ, которым субъект будет размежевываться с окружающей его речью на публичной сцене, выказывать специфичность собственного желания. Причем образец Я-идеала может демонстрировать любой психоаналитик, поскольку он отмежевывается от других членов психоаналитического сообщества в силу собственной реакции на работу Я-идеала, включившего его в аналитическую среду. Неважно, является он частью школы или нет, он представляет из себя публичное лицо. В качестве публичной демонстрации Я-идеала выступают его сношения с коллегами, даже если они имеют очень камерный характер, вплоть до комментариев в социальных сетях или слухов. Каждый раз, когда субъекту приходится определяться насчет обращения к конкретному аналитику, он реагирует именно на представляемый этим аналитиком Я-идеал, на демонстрацию того, как можно было бы действовать в публичности, словно имеет место обращение — “делай как я”. Разумеется, самому для этого психоаналитиком становиться не обязательно, хотя чуть ли не каждый анализант обнаруживает себя на том этапе анализа, где такое желание может быть озвучено. “Делай как я” относится к манере держать себя и является демонстрацией сексуационной позиции.
В конечном итоге требуется два компонента, чтобы перенос на определенную сферу, где Я-идеал демонстрируется, состоялся. Во-первых, материальные условия для публичной демонстрации речи: этого в силу повсеместного распространения коммуникации не просто никто не лишен, но и всячески к этому подталкивается. Во-вторых, означающее, очерчивающее рамку для инвестиции либидо. Чтобы себя или свое положение артикулировать в рамках означающего психоанализа, никаких дополнительных критериев кроме доступа к знанию, которое имеет не менее назойливо-повсеместный характер, чем коммуникация, не необходимо.
Протоанализант — субъект, еще не ставший анализантом, но тем не менее вписанный в психоаналитическое сообщество, поскольку уже является невротизированным психоанализом, — опирается на представленный в психоаналитической среде Я-идеал, чтобы в конечном итоге в рамках переноса на анализ обратиться в анализ к конкретному аналитику. Аналитик, до которого анализант в итоге доходит, хотя чаще всего и является одной из тех фигур, за которыми он следил ранее, может и не входить в их число. Соотношение переноса на анализ и переноса на аналитика могут не выстраиваться напрямую: так, некоторые анализанты обращаются в анализ к психоаналитику, который демонстрирует на уровне Я-идеал черты, отличающие его от того, благодаря которому был спровоцирован перенос на анализ. Это связано с индивидуальным распределением тревоги анализанта: нередко субъекты обращаются в первую очередь к замещающему аналитику, огибая тем самым желанный объект в виде психоаналитика по преимуществу.
Такой подход к вхождению в психоаналитическое сообщество рассматривает субъекта как всегда уже являющегося его членом еще до вступления в собственный анализ. Что позволяет наконец открепиться от навязчивых рассуждений об экзистенциальной ответственности выбора: так или иначе, он уже сделан. Либо субъект уже включен в аналитическое сообщество, либо он в поле зрения психоаналитиков не попадает. Это одновременно и удовлетворяет заданному Тупинамба условию о недопустимости экстраполяции психоаналитического аппарата за пределы территории, ограниченной переносом, так как мы ведем речь о переносе на анализ, и позволяет не разделять субъектов на включенных и выключенных из психоаналитического сообщества. По сути, субъект современности, насколько психоаналитик может его описать, это всегда уже протоанализант. Тот, кто является носителем невротизации, которую мы можем позволить себе обозначить как распыленный невроз — невроз, делающий перенос на анализ всегда потенциально возможным: даже если субъект до этого момента не доживает или обстоятельства не располагают к прохождению анализа, распыленный невроз выступает в виде сверхдетерминанты по отношению к вступлению в анализ.
Альтюссер, иллюстрируя работу сверхдетерминации, обращается к примеру цепи обстоятельств: заранее неизвестно, какое из звеньев цепи подействует, но за то, что цепь рвется в любом случае, ответственно слабейшее из них4. Иначе говоря, даже если детерминант неопределенное количество, конечная детерминация распылена, и определит ситуацию та детерминанта, которая окажется наиболее действенной. Изначальная сложная ситуация детерминации так же изначально сверхдетерминирована принципом своей действенности. В конечном счете подействует не сама действенность, но наиболее нагруженный ею элемент, слабейшее звено. Для марксизма сверхдетерминантой выступает экономический фактор, который в изложении Альтюссера далеко отходит от критикуемого им экономизма, поскольку конечная детерминанта, даже если и является в привычном смысле экономической, не совпадает с экономикой, приведшей к ее срабатыванию.
Для психоанализа схожую функцию сверхдетерминации выполняет невроз, который так же не совпадает с нозологической категорий симптомов или невротических наименований в психоаналитических кейсах. Так, нам не только не приходится предполагать, что возможности оказаться в анализе предшествует какой-то особенный жизненный выбор, который открывает ряд одних возможностей, закрывая другие, но и отсутствует пространство для представления о случайности ситуации: она может сложиться раньше или позже, в одних обстоятельствах или других; возможно, субъект даже не доживет до нее, но он уже некоторым образом к ней предпослан. Направление волевого акта, вероятно, последний и решающий, но не определяющий элемент. Логически он уже посчитан за одно с аналитиком в психоаналитическом сообществе — ему остается только анализом свой невроз специфицировать, распознать в аналитике субъекта, предположительно знающего, к которому можно было бы обратиться, часто сначала даже в формате личной переписки, комментария или ссылкой на него в разговоре со своим окружением.
В течение того, как мы получаем представление о распределении ставок в дискуссии между Смулянским и Тупинамба, может возникнуть закономерный вопрос об условиях переноса на анализ. Если Смулянский солидаризируется с формальным определением переноса, предложенным Тупинамба, а именно с предположением, что перенос разворачивается исключительно в условиях сеттинга и нигде вне его не имеет места, то что в таком случае является сеттингом переноса на анализ? Разве здесь не возникает опасность удвоения гегельянского типа? Частный, кабинетный перенос удваивается переносом общественным.
Похоже, эта опасность сыграла не последнюю роль в том, что Смулянский, избегая такого вульгарного гегельянства, в своем ответе Тупинамба не упоминает о переносе на анализ, а обходится выкладками касательно Я-идеала. Хотя формально то, что Смулянский представлял в виде обращенности субъекта по отношению к самому психоанализу, и то, что в конце концов приводит протоанализанта на кушетку, ранее описывалось им именно в виде переноса. Поскольку наша задача не уличить инициативы в парадоксальности или несовпадении, а выгадать пространство для мысли об условиях срабатывания психоаналитической ситуации, некоторая вольность в соположении переноса на анализ и формального определения сеттинга может оправдать себя. Но в таком случае приходится брать на себя ответственность за невольное понижение теоретической планки, как это бывает с каждым простым соположением. Стоит оговориться, чем соположение подобного типа отличается от гегельянской операции.
Даже если перенос на анализ и невроз переноса в анализе могут напомнить операцию метафизического возвышения с частного уровня на всеобщий, они срабатывают одномоментно: в самой по себе кабинетной ситуации или общественном поле не содержится идеи переносных отношений, которая затем самораскрывается, переходя от уровня к уровню. Даже если перенос на анализ уже должен иметь место для того, чтобы только возник перенос на конкретного аналитика, само понятие переноса на аналитика — в форме повествования о клинической жизни или разрабатываемой в анализе теории переноса — отмечено означающим “психоанализ”. Означающее “психоанализ” претерпевает расщепление5: не только имеет место грязная изнанка клиники в виде коррумпированной институции, как если бы речь шла о простом переворачивания, но обнаруживается смещение между двумя полностью идентичными частями психоаналитической ситуации, из-за чего нам не удается указать, какая из них перед нами в конкретный момент. С одной стороны, есть невроз переноса, т.е. перенос, спровоцированный работой Я-идеала того, кто был опознан как аналитик в клинической рамке сеттинга. С другой стороны, есть перенос на анализ, вызванный тем, как психоаналитики обходятся с сеттингом, их институциональной жизнью. Одно вкладывается в другое так, что мы не можем наверняка сказать, какая из частей говорит нам о жизни сообщества, а какая — о конкретном психоаналитическом кейсе.
В конечном итоге каждый аналитик адресуется через голову своих анализантов — своим коллегам, отчасти это и гарантирует зазор между речью анализанта и интерпретативной активностью аналитика, сталкивающий анализанта с символической простроенностью его речи. Кроме этого, аналитик обходится с клиническим материалом так, как будто он каждый раз описывает свой собственный случай. Элемент, который заставляет клинические случаи отличаться друг от друга, находится не на стороне пресловутой сингулярности желания анализанта6. Элемент отличия дислоцируется на уровне Я-идеала, представляющего кейс аналитика, и является как отличительным критерием его клинической работы, так и тем, что отличает его на фоне остального сообщества. Клиника в том единственном виде, в котором внешний наблюдатель может с ней столкнуться, это публичная повествовательная речь.
Расщепление одинаково результативно проходит по всем участникам аналитического процесса: деятельность психоаналитика неотделима от деятельности аналитического сообщества, в особенности там, где психоаналитик с сообществом размежевывается. В психоаналитическое сообщество входит субъект, уже анализом затронутый, даже если по какой-то причине в конце концов он выбирает не в пользу психоаналитической клиники. В конечном итоге расщепляется и сам сеттинг на свою инструментально-клиническую часть, т.е. буквально на все, что может быть считано аналитиками в виде рекомендации по обустройству анализа, и setting — помещение, обстановку самой ситуации, где встреча аналитика и анализанта, психоаналитической институции и субъекта, желающего анализировать (при том что сам он никогда аналитиком не является), стала возможной.
Приходится констатировать, что желание анализировать заявляет о себе на стороне анализантов, а не аналитиков — это является составной частью спровоцированной по поводу психоанализа невротизации. Затронутый психоанализом субъект отвечает на призыв Я-идеала — “делай как я” — типичным для невротика забеганием вперед, демонстрацией того, каким бы мог быть анализ. Выбирая аналитика, держа речь в анализе и о психоанализе высказываясь, невротик тем самым показывает, как выглядит тот анализ, который он силится практиковать. Анализ тут стоит понимать шире, чем психоаналитическую клинику: психоанализ — это только одно из означающих, к которому субъект может прибегнуть, характеризуя собственную ситуацию. Исторически сложилось так, что сегодня все еще психоанализ является ведущим означающим для наименования практики, воплощающей желание анализировать, поэтому мы приучены разыскивать это желание именно на его территории, но ничто не препятствует его обнаружению и в других областях, отмеченных публичной демонстрацией речи и так называемого культурного продукта.
Подобный подход к желанию анализировать является нетипичным для аналитического сообщества. Так, например, Брюс Финк относит это желание на сторону аналитика и формулирует в виде желания делать анализ и только7. Финк обращается с желанием анализировать как с тем, на чем основывается деятельность аналитика, при том что желание в лакановском смысле может быть прояснено исключительно изнутри аналитической деятельности. Предполагается, что уже имеет место какое-то “анализировать” вне аналитической работы, которое выступает в виде обоснования анализа, но при этом сведения о наличии и характере этого желания мы можем черпать только изнутри аналитической работы. Складывается ситуация, в которой психоаналитику приходится определяться относительно собственной деятельности, исходя из того, что, всегда эту деятельность обосновывая, является внешней ее стороной.
Определение желания анализировать в таком ключе, хотя и может закрыть вопрос об основаниях становления аналитика, открывает необходимость аналитику поверять свое желание на его соответствие желанию делать анализ. Но тут возникает препона: других доступов к этому желанию кроме собственного анализа аналитик не имеет. Иными словами, ему необходимо анализировать, чтобы обнаружить свое желание делать анализ, и его желание должно заключаться в желании делать анализ, чтобы анализировать. Для избежания дурной бесконечности подобного рода мы могли бы обойтись с желанием формально, а именно как с тем, что получает свое значение исходя из соседствующих частей текстуального корпуса, собственного значения при этом не имея, если речь идет о психоаналитическом высказывании. Или, если пример должен быть более клинически направленным, исходя из хронологического развертывания повторений в речи.
В нашем случае желание анализировать, принадлежащее тому, кто обнаруживает себя в виде протоанализанта аналитического сообщества, совпадает с сеттингом переноса на анализ. Введенный Смулянским перенос на анализ тем самым вписывается в формальное определение переноса, поскольку у него появляется собственный сеттинг, а расщепление сеттинга сохраняет свой изначально-сложный статус. Желание анализировать хронологически обнаруживается как в попытках невротиника в течение всего анализа опередить аналитика, так и в деятельности вокруг анализа, когда желание, как будто бы призванное объяснить происходящее в клинике или в психическом, получает свое определение исключительно исходя из сложившейся вокруг психоанализа ситуации анализирования происходящего. Причем ситуации, не исчерпывающейся расширением клинического объяснения на общественные и теоретические процессы или задействованием психоаналитических понятий со стороны других дисциплин, а скорее отмеченной тем, как субъект обходится с понятием желания, уже получившим свое определение исходя из имеющейся ранее обходительности. Например, исходя из локализации понятия желания в тексте Лакана со свойственным самому Лакану желанием вмешательства, причинения последствий окружающей интеллектуальной среде. То есть желание определяется в данном случае по тому, как некто обходится с этим понятием, учитывая все то сопротивление, которым наделил его Лакан. Так же как субъект отвечает профилем своего желания вследствие тревоги, спровоцированной Лаканом или иным желающим субъектом.
Мы наделяем желание анализировать значением сеттинга в силу его сопоставленности с организационной активностью протоанализанта по выбору аналитика, манере об анализе высказываться и т. д. Когда же протоанализант к аналитику наконец обращается и становится анализантом, желание анализировать реконфигурируется, оставаясь тем же желанием, что сделало анализ возможным. Теперь оно выступает в виде навязчивого симптоматического образования, с которым будут работать в клинике. Психоанализ и свойственное ему сопротивление, заключающееся, согласно Деррида8, в навязчивом возвращении операции дознания, располагается в сеттинге желания анализировать. Когда одна из частей этого поля — субъект, желающий анализировать, ведомый переносом на анализ, наконец обращается к аналитику, это желание новоиспеченного анализанта начинает анализироваться другой частью того же поля — аналитиком. Аналитик также плоть от плоти желания анализировать, но в процессе анализа ему удалось это желание реконфигурировать.
То есть желание анализировать, выступая сеттинговой ситуацией любого анализа, задает как перенос на анализ, так и невроз переноса внутри психоаналитического сеттинга избранного субъектом аналитика. Или, другими словами, часть в виде картезианской операции, находящей свой отвод в психоанализе, и часть, которая, оставаясь той же картезианской процедурой, в рамках анализа будут рассматриваться в виде частного невротического состояния. В процессе анализа субъект может быть избавлен от желания анализировать, являющегося культурно одобряемым симптомом, но от этого наиболее тяжелым, ускользающим от психодиагностики обычного типа. Это имеет место, поскольку сама психодиагностика носит симптоматический характер — она не избывает, а усиливает желание анализировать, снабжая субъекта медицинским инструментарием для самореферентной речи. В конечном итоге это и есть распыленный по всей жизни субъекта невроз, настолько всепоглощающий, что от самой жизни в эпоху картезианского устройства речи он не отличим. По сути, центральный элемент аналитического вмешательства — это прояснение современного желания анализировать на материале оказавшегося в анализе субъекта.
Что из себя представляет эта картезианская процедура, выраженная в желании анализировать? Наименование “картезианской” она получает в силу того, что исторически Декарт — это первый автор, после которого неразрешимая9 позиция (в случае Декарта, учреждение невозможности выбора между реальным и виртуальным) была преобразована в неустранимую, в невозможность снятия невозможного выбора. “Я мыслю, следовательно, я есть” — признание, что субъект существует постольку, поскольку он мыслит, впервые среди прочего получило расширение в область последствий мысли для субъекта. Если ты есть, то ты есть только как мысль — эта неразрешимость пополняет собой ряд прочих философских парадоксов, но на этот раз, в изложении авторов работающих с картезианской процедурой, будь то Лакан, Хайдеггера или Фуко, уже сама манера мыслить таким образом обзавелась собственными последствиями. На материале Декарта была обнаружена неустранимость неразрешимой мысли.
Если картезианский субъект анализирует собственную ситуацию и в этом смысле попадает в парадоксальное положение самоусмотрения, то после проведенной на материале Декарта работы неразрешимость получила статус отдельного действующего элемента. Это позволяет нам вести речь о последствиях особого, проделываемого субъектом анализа — не только в рамках, как кажется, культурно отведенной для этого занятия области интеллектуальных штудий, но и на уровне самого устройства субъекта, его желания. Свойственная обсессику жажда и одновременно невозможность произвести интеллектуальный продукт выступают только отдельной иллюстрацией последствий неразрешимого желания анализировать. Интеллектуальная производительность, в которой субъект силится воплотить собственный анализ, подрывается самим субъектом. И это подсказывает нам, что анализ уже воплощен без какого-либо отвода в интеллектуальный продукт: то, что разобраться в сложившемся положении не представляется возможным, значит лишь то, что анализ и есть положение субъекта.
Нет необходимости углубляться в историко-философский экскурс — мы можем обратиться к самому ближайшему. В рамках декартовского устройства речи, при котором субъект представляет из себя бутылку Клейна, фигуру, в которой горлышко совпадает в четвертом измерении со своим основанием, Я накладывается на другое Я разнесенным образом — это то, что постоянно демонстрировал текст Декарта, но не только он. Психоаналитическое сопротивление, призыв к отчету, выказывает себя в том же навязчивом возвращении прояснения антиномий, следования за никогда до конца не анализируемой пуповиной речи. Процесс, который в течение дидактического анализа преобразуется из свойственного для обсессика — а шире для любого невротика — замирания перед выбором между одинаково валидными альтернативами в сексуацию, опирающуюся на ситуацию невозможного выбора. Образуется достоверность, которая более не требует сомнения, поскольку более не заключается в достоверности сомнения.
Преобразование становится возможным благодаря реконфигурации желания анализировать из неразрешимого выбора, стремления безуспешно определиться, в неустранимость занимаемого субъектом положения. Мы также наблюдаем это изменение, когда невротик сталкивается с образом собственного желания и обнаруживает, что, безотносительно к его стремлению проанализировать ситуацию, желание в любом случае будет считано Другим. С этим мы сталкиваемся в работе с анализантами, когда субъект обнаруживает, что способен на acting out — эксцесс, живописующий, что он действует тогда, когда на знание не опирается. Другими словами, сам субъект обнаруживает себя сталкивающимся с самим собой, чувствует, что это он сам заставляет себя в анализе упорствовать.
В процессе психоаналитической работы ситуация преобразуется, и тем не менее анализант остается в рамках картезианской процедуры, которая самому субъекту синонимична. С одной стороны, ее преодоление настолько же невозможно, как и невозможна чистая деконструкция в силу синонимичности устройства речи и метафизики. С другой стороны, преобразование только и возможно, поскольку имеет место желание анализировать, как и деконструкция имеет место благодаря тому, что уже начата на территории метафизики. То, что отвечает за новую возможность, это необратимость неразрешимости. Материальные практики анализа: от платы за сеанс, интереса к психоаналитическому сообществу и до речи в кабинете психоаналитика — постепенно становятся тем, что с субъектом уже произошло. Вместе с этим желание анализировать, вошедшее через перенос на анализ в состав материальных практик психоанализа, так же избывается, как уже произошедшее становится одним из фактов или происшествий, наполняющих жизнь субъекта. Шаг за шагом оно становится не всеобъемлющим, безмерным, распыленным неврозом, а отдельной, исчисляемой стадией. Стадией, относительно которой обратное движение невозможно.
В процессе анализа невротик обнаруживает, что Другой действительно является вместилищем его речи, но при этом Другой сохраняет анонимность относительно субъекта, его нельзя поддержать или на него опереться. Сталкиваясь с нехваткой Другого, отсутствием оснований у символического закона, субъект также сталкивается и с тем, что это отсутствие его не касается. Другой не увольняется, как того хочет обсессивный невротик, и не нуждается в обслуживании истериком, но остается наедине со своей кастрацией. В конце концов, только невротику до него и было дело. Неразрешимость ситуации носит частный характер. Теперь необязательно подтверждать симптомом возможность анализа неразрешимости: оставаясь горизонтом существования субъекта, желание анализировать может быть переориентировано.
Эффекты аналитического вмешательства затем расходятся по всем уже существующим симптоматическим конструкциям, которые были призваны восполнить нехватку Другого или сокрыть его существование, и преобразуют их в то, что Лакан называет синтомом. Так же как открытая невротиком неразрешимость картезианской ситуации желания анализировать становится необратимым положением дел, от которого можно отталкиваться, желание анализировать и предпринятые в его рамках шаги становятся весомой, но отныне необратимой частью организации субъекта. В дополнительном упорстве нет нужды. По большей части зонтичным наименованием для того, что происходит с субъектом в анализе, является приобретаемое им смирение. Он, если анализ сложится удачно, перестает вменять себе самому необходимость поверять все, что с ним происходит, поскольку у него действительно кроме самовнушения сомнения нет ничего. И это “ничего” выступает в виде новообретенного элемента, ложащегося в основание другой, постаналитической сексуации.
Продолжая затрагивать ближайшее, мы можем вернуться и к тому, что происходит с желанием анализировать, когда субъект не находит ничего лучше, чем обратиться в дидактический анализ и стать психоаналитиком. Это позволит в том числе продемонстрировать, как разворачиваются внутри психоаналитической институции отношения субъекта с Я-идеалом аналитика, относительно которого перенос на анализ был организован. Положение молодого аналитика можно описать как калибровку относительно Я-идеала старших коллег. Обычно среди них выделяется одна фигура, нередко уже неживого психоаналитика, который представляет из себя великого человека, der große Mann, описанного Фрейдом в тексте о Моисее.
Несмотря на то, что аналитик не вызывает культурных ассоциаций с величием, речь идет именно о великом человеке. Анализ Фрейда, как и любое результативное аналитическое вмешательство, порывает с культурным взглядом. Обычно считается, что селебрити и великий человек синонимичны, поскольку предполагается, что известность может быть мерилом величия, а из величия персоны якобы должна следовать повсеместная слава. В то же время Фрейд явно уклоняется от такого рода трактовки, описывая срабатывание der große Mann в терминах психического, напрямую к величию не отсылающего. Согласно Фрейду, первое, что отличало бы Великого человека от селебрити, заключается в том, что великий человек характеризуется исключительно спецификой срабатывания его Я-идеала, причем слава этого великого лица значения не имеет.
Другими словами, конкретная персоналия и осведомленность окружающих на ее счет не играют никакой роли. Достаточно интеллектуального вклада, через который может быть предъявлен Я-идеал. Этот процесс и делает великого человека местом массового переноса. Таким образом, Фрейд определяет der große Mann через степень вмешательства в психическую жизнь субъектов — не в виде впечатления возвышенного величия, но в виде того, что провоцирует перенос. Фрейдовское наименование как нельзя лучше подходит для определения аналитика по преимуществу. Того, кто сначала становится единственным, у кого находящийся в переносе субъект может пройти анализ, а затем предстает в виде образчика Я-идеала для начинающего психоаналитика.
Положение психоаналитика, ориентированного этим великим человеком, отмечено неразрешимостью особого рода. Учитывая, что Я-идеал считывается в виде требования — “делай как я” — субъект, к которому такое требование адресовано, отвечает или запирательством, или поддержкой желания Другого. Это связано с тем, что повторить, буквально сделать как он, невозможно, так как составной частью того, что надо повторить, выступает оригинальность операции, даже если она ничего исключительного из себя не представляет. Такое повторение становится невозможным: все, за что ни берется психоаналитик, превращается в его руках в открытие, сделанное или спровоцированное его мэтром. Тем самым, чем больше он упорствует в попытке предоставить собственный интеллектуальный продукт, чтобы обнаружить свой Я-идеал для потенциальных анализантов, тем более он обнаруживает собственное отставание от уровня, заданного мэтром. Усилия по самопрезентации оборачиваются презентацией уже признанной фигуры.
По этой психодинамической причине, а не в силу недостатка воображения или когнитивных способностей, многие психоаналитики обзаводятся анализантами только в составе психоаналитической школы. Школой мы можем назвать любое психоаналитическое объединение, организованное вокруг фигуры, провоцирующей широкий перенос на анализ, так как перенос на анализ и наличие в ближайшем доступе аналитика, который в этот перенос встраивается, это, по сути, единственное необходимое условие для производства новых аналитиков, как бы этот факт ни скрывался школьной номенклатурой. Находясь в составе школы, аналитик не столько обзаводится публичной площадкой для демонстрации специфичности собственного Я-идеала, сколько попадает в общую струю переноса на мэтра. К счастью, большинство школ организованы вокруг мэтра почившего, поэтому он своей назойливой доступностью не угрожает стать для анализантов — аналитиков школы аналитиком по преимуществу. В составе школы психоаналитики могут позволить себе более-менее свободно разместиться под сенью означающего великого человека и пожинать плоды спровоцированного им переноса на анализ.
Но и в случае школы, и в случае, когда психоаналитик выступает как независимое лицо, он сталкивается с неразрешимостью своего институционального положения. Стремясь стать психоаналитиком, он при этом отдает себе отчет в существовании Великого человека, относительно которого его деятельность кажется ему вторичной. Более того, чем больше начинающий аналитик свою деятельность обнаруживает, тем больше опасается, что его вторичность будет считана Другим. Эта неразрешимость для некоторых дидактических анализантов становится настолько невыносимой, что они могут оставить намерения приступить к психоаналитической практике, выбрав другой способ обхождения с желанием анализировать. Учитывая, что аналитическая занятость может иметь ряд неудобных социальных последствий, в силу принадлежности большинства аналитиков к классу так называемого прекариата, такой выбор нельзя назвать неудачным. До некоторой степени аналитиком становятся тогда, когда обнаруживают свою профессиональную непригодность в других областях, что также само собой не очевидно и нередко обнаруживается в течение анализа.
Альтернативными анализу направлениями в области избывания последствий желания анализировать часто становится, например, литературная или иная творческая деятельность. После прохождения анализа в ней уже обычно не наблюдается той обсессивной одержимости, которая провоцировала стремительное вхождение в перенос на психоанализ. Скорее субъект осваивается в окружающих его идеологических способах высказывания о себе и наряду с психоаналитической теорией пробует другие литературные жанры. В это же время может появиться вкус к культурным продуктам, к которым если ранее субъект и прибегал, то в режиме долженствования. Но чаще всего, особенно если до дидактического анализа дело не дошло, у субъекта постаналитической сексуации вовсе отпадает острая необходимость поглощать текстуальные продукты и упорствовать в писательской функции “высказывания о...”. Если же субъект все-таки избирает психоаналитическую практику и тем самым сталкивается со свойственной ей неразрешимостью, он может, по крайней мере, надеяться на ее преобразование в необратимость посредством ряда известных практик, например, перформативного акта объявления себя аналитиком, установки цены за сеанс, публичной деятельности, по которой субъекта могли бы опознать как аналитика и т. д. Одним словом, необходимо то, что отрежет субъекту пути к отступлению на позиции, предшествующие практике, то, что его запятнает.
В данном случае о реконфигурации неразрешимости в необратимость сигнализирует изумление, которое у субъекта может вызвать тот факт, что аудитория отвечает переносом не в ответ на выверенный по лекалам Я-идеала Великого человека продукт, а в ответ на ту тревогу, которую этот продукт может у аудитории спровоцировать. Более того, оказывается, что это не та тревога, которая вызвала у субъекта отреагирование в вымученную деятельность, а что-то, что от самого субъекта остается сокрытым. Оказывается, что экзаменующая его общественность руководствуется своими критериями. Попытки удовлетворить ее требования никем, кроме самого субъекта, в таком виде не считываются.
Это изумление подкрепляется подозрением, что принимаемый за Великого человека образ Я-идеала не только не соответствует самому Великому человеку, но и его идеальному Я. Первое подозрение и так доступно невротику навязчивости: он жертвует своей продуктивностью, чтобы иметь возможность занимать комментирующее положение и из этого положения подмечать промахи признанного Другого, разоблачать неправомерно доставшуюся ему признанность. Но открытие того, что Я-идеал, или же задаваемый Другим профиль желания, то, что, как субъект считает, от него Другой требует, не совпадает с собственными идеальными представлениями этого Другого о себе, является открытием, недоступным из занимаемой невротиком позиции. Оказывается, что все это время он равнялся на образ Великого человека и разоблачал его, тогда как к конкретной персоналии или даже к ее представлениям и планам на свой счет этот образ отношения не имел.
Обычно в таком виде предстает результат анализа невроза переноса с тем отличием, что в анализе дидактическом, перенос на анализ имеет отягощенную форму, связанную с тем, что параллельно дидактическому анализу субъект начинает практиковать анализ в качестве аналитика и обе аналитические практики наслаиваются друг на друга. Поскольку анализант одновременно является для аналитика коллегой, это привносит в дидактический анализ компоненты воображаемого профессионального соперничества. Вместе с этим, само нахождение в дидактическом анализе становится одной из ставок в соискании символического капитала. Но в любом случае желание анализировать стреноживается до собственной профессиональной деятельности психоаналитика. Психоаналитик, сформированный ответом на требование, исходящее от образа Я-идеала Великого человека, более не стремится этому требованию отвечать напрямую и может удовлетвориться собственной психоаналитической практикой. Субъект, начиная более-менее свободно делиться тревогой через продукт, тем самым поддерживает существование всего, что его самого психоаналитиком сделало.
Видеозапись обсуждения статьи в группе LacanLink