Иван Скопин
Раскольников говорит. Говорит много и настойчиво. Что он говорит?
В первую очередь, об убийстве – убийстве старухи.
Говорит, что старуха была «ошибкой», и что ошибочность эта заключалась в том, что убивать он её «пошел как умник» – именно это его и «сгубило», провалив намерение «Наполеоном сделаться», ибо Наполеон – в отличие от него, Раскольникова – убил бы старуху «без всякой задумчивости». Но…
Но ведь кое-кого Раскольников всё-таки убил по-наполеоновски, без этой самой «задумчивости». Лизавету, конечно же. В той сцене, после описания самой Лизаветы, вошедшей в комнату, Достоевский о том, что и как сделал тогда Раскольников, говорит буквальном одним предложением: «Он бросился на нее с топором». И всё. И никаких типичных и ставших уже к тому времени шаблонных и использованных многажды самим Достоевским ремарок вроде: «Он остановился на мгновение в задумчивости».
Правда, Раскольников однажды пытается-таки ответить на вопрос, почему он убил Лизавету. Ответ этот на фоне рассуждений его о старухе выглядит показательно бессвязным и удивительно кратким, так что его можно привести целиком (по ходу подсчитав количество многоточий): «Он Лизавету эту… убить не хотел… Он её… убил нечаянно… Он старуху убить хотел… когда она была одна… и пришёл… А тут вошла Лизавета… Он тут… и её убил».
Но если Раскольников совершил то самое убийство, почему же он не хочет признаваться в этом даже самому себе? Почему так настаивает он на том, что Наполеоном он не был и не будет? Почему он ничего не говорит и о Лизавете, «почти и не думает, точно и не убивал» (как он однажды всё же скажет, уже засыпая и, впрочем, потом более не возвращаясь к этому, забыв – да так крепко, что сама его – отнюдь не психологическая – забывчивость была благополучно предана забвению в литературоведении)? А когда говорит, то девять многоточий свидетельствуют о том, что посреди деятельности Раскольникова, повторяющего свои измышления о старухе на разные лады, возникает нечто, что эту речь затрудняет, тормозит.
Итак, надо сразу же уяснить, что перед нами не муки совести или невыносимость моральной кары. Перед нами случай, требующий классического психоаналитического толкования. Ибо выходит так, что речь говорит одно с тем, чтобы не говорить чего-то другого, как бы вырезая некий контур. Но почему? Что раскалывает эту речь? Почему Лизавета оказывается в таком странном положении: с другой стороны речи Раскольникова, находясь в то же время, как на ленте Мёбиуса, с той же самой?
Чтобы это понять, необходимо отстраниться от теории Раскольникова и перестать выяснять, был ли он в самом деле Наполеоном или нет, слишком ли дурно им было бы быть и что вообще означает эта фигура (главнейшая ошибка почти всех, кто пытался в этом произведении разобраться), как бы при этом ни приходили сами собой в голову, заброшенные удочкой Достоевского, концепции «власти» – от Ницше до Фуко. Необходимо сделать шаг в сторону – и прояснить кое-что ещё.
А именно логический статус этих двух убийств, совершённых Раскольниковым, который они имеют в рамках его рассуждений ввиду того, какой статус имеет сама теория. Статус или, вернее, место. А ещё точнее: местá, ибо мест этих два.
Так, в первую очередь необходимо понять, что такое «новое слово» в его отношении к теории.
По сей день это ставит в тупик иных интерпретаторов, ибо совершенно непонятно: во имя какого такого нового слова Раскольников пошёл убивать кого бы то ни было? Он не Ньютон и не Коперник. Что хотел он сказать миру? Какой «новый закон» хотел он предъявить, нарушив прежний?
А ответ лежит на поверхности, прямо как украденное письмо По – посредине стола.
Теория Раскольникова действительно не является новым словом, это верно. Но только потому, что теория его – это новое слово о новом слове, новом слове как таковом, по поводу всех новых слов вместе взятых вообще: актуальных и потенциальных, бывших и не бывших, одиночных и многомиллионных. Это новое слово второго порядка, которое «позволяет», легитимирует все новые слова как таковые, делает их истинными и действительными, подлинными и настоящими. Причём новое слово Раскольникова не просто накладывается сверху на новое слово Наполеона в качестве описывающего их «метанарратива». Нет, без этой теории новое слово как таковое вообще бы не получило определения в качестве действительного. Только в теории Раскольникова новое слово и получает своё терминологическую определённость. Сам закон, по которому Великие могут нарушать всякие прежние законы во имя своих новых слов, является новым словом, но ряд их он, тем не менее, не продолжает.
Убийство же старухи имеет точно такой же статус относительно наполеоновских пушек: оно, выпадая из ряда великих преступлений великих фигур, делает, так сказать, их возможными. Если что и хотел Раскольников сказать миру, то это – само убийство.
Осталось лишь сформулировать одно важное но. Раскольников здесь, как субъект, может занимать только одну позицию, лишь одно только место: либо быть тем, кто высказывает какое-то новое слово, либо тем, кто высказывает новое слово по поводу нового слова как такового. И ведь он даже вроде бы сделал свой выбор – в пользу второго и только второго, ибо никакого нового слова как такового у него и правда нет: нет ни теории относительности, ни метода толкования сновидений, ни чего бы то ни было вообще, во имя чего можно было бы укокошить старушонку.
Но – вот беда! – Расколькников таки совершил наполеоновкое убийство. Если чёрт и «тащил» его, то убивать вовсе не старуху (сдалась она ему), а, конечно же, Лизавету. Именно это убийство и встало в один ряд с Тулоном, замкнув цепь рассуждения на самую себя, перевернув её концы.
Раскольников оказывается буквально перед лакановским vel – или… или… Либо одно убийство, либо другое. Притом что, выбрав одно из них, он не выбирает ни одного, ибо в одном случае легитимировать нечего, а в другом – нечем. Позиция изначально была невозможной.
Именно поэтому, выбрав, конечно же, убийство старухи, на которое он и шёл, Раскольников самим актом помещает Лизавету по ту сторону своей речи. Но, как мы помним, перед нами не метанарратив и не надстройка. Другая сторона эта является одновременно и той же самой, поэтому никакое пре-ступление здесь попросту невозможно: единственное, через что на ленте Мёбиуса можно переступить, – это её край. Однако лента Мёбиуса не знает трансгрессии, и переход на другую сторону лишь перебрасывает на ту же самую, заставляя Раскольникова начинать сначала и при этом говорить: «принцип-то я и убил, а переступить-то не переступил, на этой стороне остался… Только и сумел, что убить. Да и того не сумел, оказывается…».