Егор Баранов

Комментарий к случаю “неутолимого голода”

Этот текст был зачитан при обсуждении случая Роберта Линднера “Девушка, которая не могла перестать есть” и содержит указания на то, каким образом с представленными в нем материями сегодня может обойтись практикующий аналитик. В ходе развертывания мысли к случаю Линднера добавляются случаи Фрейда и Винникотта, поскольку во всех трех примерах речь идет об истерическом неврозе и его влиянии на ведущих эти случаи аналитиков, а также на аналитическую сцену в самом широком смысле.

1. Неутолимый голод

После первой сцены Линднер дает описание симптома Лоры, который вынесен в название и выглядит как “неутолимый голод”. Он сразу дает понять, что в этом случае речь идет не о голоде в собственном смысле слова, а о чем-то вроде набивания объектами некоторого вместилища – в пример этого приводится воспоминание о “человеке – скобяной лавке”, где заключенный набивал свое брюхо гвоздями и скрепами. Так предлагается мыслить происходящее с Лорой: ее тело представляет собой метафорическое вместилище, которое должно быть набито любой попавшейся под руку едой. Другими словами, Лора не может наестся не потому, что страдает от всепоглощающего голода, а просто потому, что она вообще не ест во время приступа – она не утоляет голод, но под видом поедания пищи происходит процесс набивки тряпичной куклы, смысл которого в доведении тела до внешнего сходства с телом беременной женщины. Об этой связи между мотивами наполнения сундучка ценностями и беременности мы узнаем в конце текста, где желание Лоры иметь ребенка от своего отца становится заключительной интерпретацией, которая оставляет читателя с чем-то вроде уверенности, что был достигнут предел аналитического рассмотрения. Именно с сомнения в представлении о том, что беременность и рождение ребенка являются чем-то настолько естественно желанным для женщины, что указывающая на это интерпретация ставит предел в возможном понимании, я предлагаю начать разбор кейса, поскольку, как я покажу дальше, дела обстоят куда сложнее и интереснее.

Здесь стоит вспомнить наше прошлое обсуждение случая Винникотта, где он ведет анализ девочки с двух с половиной до чуть более пяти лет, в рамках которого он наблюдает, как его пациентка по прозвищу Пигля заполняет корзину с игрушками таким образом, чтобы они вываливались из нее на манер сбежавшего из кастрюли молока. В рамках ее анализа это интерпретировалось как “оральное рождение через тошноту”, т.е. и здесь мы встречаем необычную метафору беременности и рождения. Затем это рождение стало принимать другие формы – сначала это было “рождение из отца”, когда Пигля скатывалась на пол, кувыркаясь через голову своего родителя, напоминая сюжет мифа о рождении богини Афины. Затем появилась игра, в которой Габриэла вытаскивала внутренности из игрушки оленя и тем самым “создавала беспорядок”, т.е. ближе к середине ее анализа акцент сместился с наполнения чего-либо на извлечение из вместилища ценного содержимого. Во всех указанных случаях Пигля практикует довольно сложную метафору, которую Винникотт, пожалуй, поспешил назначить чисто женским стремлением иметь детей.

Теперь я добавлю к случаям Лоры и Пигли еще один сюжет, который знаком всем читателям Фрейда – случай Доры, в котором нас будет интересовать ее первое сновидение о пожаре. В этом сновидении тоже появляется мотив, о котором я говорю выше: ее мать хочет спасти “шкатулку с драгоценностями”, т.е. контейнер с ценным содержимым. Фрейд дает интерпретацию, близкую к тому смыслу, о котором идет речь у Линднера и Винникотта: шкатулка – box – символический заместитель женских гениталий, т.е. и здесь приходится говорить о беременности и рождении. Несмотря на прерывание анализа Фрейду удается заметить, что Дора и символизирует себя как такую “шкатулку”, вынашивая в себе нечто, что является “ценным” или даже “драгоценным”, но при этом не является ребенком. Собственно, вопрос о ценности и оценке – это один из ключевых вопросов анализа истерички, поскольку она демонстрирует симптоматическую неспособность различить качество объектов, которые помещает в сундучок.

Чтобы развить эту мысль, следует сместить фокус на другой мотив, который также присутствует во всех упомянутых случаях – это мотив необычного “заражения”, зачастую не вполне объяснимый и остающийся в рамках анализа непроясненным даже в том случае, если от симптомов удается избавиться. Так, Пигля носит в себе “черноту”, которая может передаваться от нее к ее близким: фантазируя об этом, она производит фигуры “черной мамы”, “черной сестры”, “черной Пигли” и “бабаки”. Фрейдовская Дора обвиняет своего отца, страдающего от последствий сифилиса, в том, что он “сделал ее больной”, заразил, передав нечто, что теперь она вынуждена носить в себе – и речь не идет о буквальной передаче вируса, поскольку Дора носит в себе не сифилис, а знание об отцовской “легкомысленности”. Что касается Лоры, то в ее случае эти мотивы как будто не вполне проглядываются, по крайней мере на уровне содержания текста их не найти. Хотя о заражении идет речь, когда описывается обстановка в ее квартире после приступа, а затем и сама Лора говорит об отвращении, тошноте, подступающей рвоте и других близких заражению мотивах, но все они оказываются именно что ассоциациями к виду гниющей плоти, протухшей еды и прочих синонимов разложения вполне себе реального – и поэтому не вписываются в логику, по которой следует мыслить “черноту” Пигли и “заражение” Доры.

Все это указывает на то, что речь идет не о заражении в том смысле, в котором мы привыкли мыслить, например, реальные вирусные инфекции. В своей работе по истерии я немало времени уделяю этому сюжету “шкатулки с драгоценностями”. На ее основе я сегодня попробую показать, что в анализе Лоры также имело место заражение, и заражен оказался сам аналитик.

Итак, наиболее близким по смыслу понятием для осмысления истерического заражения, которое мне удалось найти, является “флюид”, т.е. своего рода “психический ток” или “животный магнетизм”, который приобрел популярность в трудах Франца Месмера, врача и основателя такого одиозного явления, как месмеризм. Согласно Месмеру, существует особая “энергия”, способная действовать на любые расстояния, передаваться живым и неживым объектам и накапливаться в них. В связи с этим человек, обладающий “животным магнетизмом”, может воздействовать им на окружающих таким образом, чтобы, скажем, гармонично распределить флюид в больном человеке и тем самым его оздоровить. Здесь я бы хотел привести цитату Месмера, как он сам описывает флюид: “Животный магнетизм (флюид) передается прежде всего посредством чувства. Только чувство позволяет постигнуть эту теорию”.

В этом смысле месмеризм представляет собой нечто вроде протопсихотерапии, поскольку, с точки зрения Месмера, флюиды врача могут передаваться больному за счет магнетических пассов и прикосновений, тем самым прямо или опосредованно его исцеляя. Обычно для исцеления проводились специальные сеансы в комнате, посреди которой стоял специальный чан с водой, в крышку которого были воткнуты намагниченные железные стержни. Магнетизер, т.е. целитель с хорошим флюидом, должен был прикасаться к чану, чтобы транслировать в него положительную энергию. Пациенты в этой комнате должны были прикасаться к стержням и друг к другу, чтобы создать замкнутую цепь, по которой будет циркулировать исцеляющий флюид, передавая благотворную энергию всем одновременно в равной степени в гармоничной пропорции. Думаю, те, у кого достаточно чуткий слух, могут заметить, насколько недалеко от этих представлений ушла современная психотерапия, где вас лечат “личностью” терапевта, от которой что-то передается.

Полагаю, стоит обратить внимание на то, какое значение эта концепция придает “чувственным переживаниям” – именно чувства являются проводником флюида и одновременно единственным способом его уловить и понять. Неслучайно Лора в течение всего анализа будет неустанно обвинять Линднера в его “бесчувственности”, равнодушии, сухости, в его нежелании понять особую природу ее переживаний, вплоть до того, что она обвинит его в трусости, как если бы он прятался от чувств за аналитическим сеттингом. Хотя очевидно, что это не так, как минимум потому, что она может получить доступ к аналитику не только во время сеансов – мы видим, что Лора постоянно звонит Линднеру по вопросам, которые уж точно не назовешь формальными. Кроме того, Линднер и сам заинтересован жизнью Лоры за пределами сеансов – немалый объем текста занимают его мысли о том, правильно ли он повел себя с ней и, что еще важнее, какие чувства она у него вызвала той или иной своей выходкой.

Скажем, на 154 странице пятничный сеанс заканчивается фразой “желаю приятно провести время”1, в которой Лора таким образом возлагает вину за свой следующий приступ на аналитика за то, что тот “покидает” ее, уезжая на конференцию в Нью-Йорк. Последовавший после этого телефонный разговор является вторым тактом захлопывающейся “ловушки”, который при этом остается для Линднера непроницаемым, поскольку он “с облегчением повесил трубку”, т.е. в этот момент он уже соблазнен и не мыслит, поскольку для аналитической оптики должно быть очевидно, что надвигается буря и ни о каком спокойствии не может идти речи.

И далее на 163 странице мы видим кульминацию соблазнения, в которой аналитик “понял, что должен был сделать” – совершить своеобразный подвиг, демонстрируя, что до него “наконец дошло”, т.е. он оказался по уши в процессе перевоспитания, устроенного Лорой. Сцена, в которой Линднер срывается с места и прибегает в квартиру к Лоре является воплощением классической фантазии истерички – это именно то, чего она от аналитика добивается: он должен наконец “потерять голову и прислушаться к своим искренним чувствам”, вспомнив, так скажем, что он просто живой человек и ему тоже нужно немножечко любви, которая передается путем особого душевного контакта.

В этом смысле стоит по достоинству оценить способности Лоры, которой удалось довести в общем-то неплохого аналитика до состояния, в котором он обрывает ей телефон, бросается бежать к ней домой, рвет ручку ее двери, пытаясь во что бы то ни стало сократить дистанцию вместо того, чтобы продолжать ее удерживать и ни в коем случае не приближаться, учитывая сказанное Фрейдом о переносе и общем характере анализа истерии. Тем не менее, как мы видим, Линднер оказывается заражен той педагогической повесткой, на которой все это время в анализе настаивала Лора. Собственно, поэтому Фрейд в работе о любви в переносе указывает, что попытки истерички сблизиться нельзя трактовать буквально, за ними стоят совершенно иные процессы, имеющие агрессивный характер.

Таким образом, хотя Лора ничего не говорит о “черноте” или “заразе” и этого мотива нет в ее анамнезе, тем не менее заражение пронизывает ее отношения с аналитиком на том же уровне, на котором Месмер описывает действие флюида: она “заражает” Линднера, соблазняя его продемонстрировать нечто вроде самоотверженного признания своих душевных порывов, призывает его совершить бросок в чувственные переживания, которые должны, по всей видимости, превратить его из сухого аналитика в существо, больше подходящее под нужды истерички. Т.е. перед нами классическая революция личности в том виде, в котором ее сегодня предлагают в музыке, фильмах и других продуктах культуры – это всегда переизбыток чувств, взрыв которых все меняет.


2. Ребенок Майка

Следует сказать, что именно так сегодня выглядит развитая истерия: в отличие от фрейдовской эпохи, где она представлена довольно демонстративными и яркими симптомами, чаще всего в форме телесной конверсии, дальнейшее развитие истеризации смещает симптоматику на речь и способы воздействия речью. То, что в случае неразвитой истерии действует как флюид, в развитой действует как речь, так как речь оказывается удобным аналогом флюида благодаря способности “заражать”. Собственно, отсюда проистекает ответ на популярный вопрос о том, кто же сегодня приводит истеричку в анализ? – многим кажется, что должна сохраняться ситуация времен начала анализа, когда девушек приводили их отцы. Тем не менее из практики очевидно, что современный этап развития наделяет истеричку гораздо большей самостоятельностью в этих вопросах, вплоть до того, что она сама в анализ и приходит, чтобы взять шефство над аналитиком и получить от него то признание, на которое она в связи со своей особой позицией претендует.

Теперь, когда мы установили, что в случаях Доры, Пигли и Лоры присутствуют одинаковые мотивы, следует вернуться к сомнению, с которого я начал, и еще раз в контексте истерического невроза спросить: почему конечная интерпретация звучит как “она хотела ребенка от своего отца” и “голод этого невозможного желания мучал ее – голод, который нельзя было насытить”. Проблема в том, что это озарение слишком уж сильно напоминает рекомендацию врача дофрейдовской эпохи: как известно, истеричке рекомендовали обзавестись семьей и родить ребенка, чтобы таким образом эту ее “избыточную женственность” избыть. Т.е. здесь возникает парадокс, в котором всеми силами избегающую классического материнства истеричку вновь сталкивают с этой перспективой, предлагая в качестве лекарства то, от чего она всеми силами отстраняется. Ведь в интерпретации “Лора хотела ребенка от своего отца” и “Пигля хотела ребенка от своего отца” истеричка ставится на типично женскую позицию, и нам предлагают мыслить их симптомы так, как если бы они должны были возникнуть, с одной стороны, в связи с необходимостью открытого конфликта с матерью, поскольку она оказывается конкуренткой, а с другой – в связи с т.н. “запретом на инцест”, т.е. невозможностью вступить с отцом в несуществующие сексуальные отношения.

Поэтому Винникотт интерпретирует “черноту” Пигли как подавленную агрессию к матери, а Линднер завершает случай Лоры указанием на неутолимый голод по отцовскому ребенку, который не может найти своего реального разрешения. Нельзя не заметить, что они продолжают видеть истеричку как “женщину или сверхженщину без детей”, страдание которой почему-то одновременно отвращает ее от классического способа этими детьми обзавестись, но при этом требует все же в каком-то смысле их иметь – поскольку мы видим, что истеричка обходится со своими подопечными именно как “сверхмать”, чья “социальная утроба” гораздо больше, чем у женщины условно обычной. Именно по этой линии интерпретация с имением ребенка от отца начинает сбоить, потому что свою гипертрофированно женскую позицию истеричка как раз и извлекает из того факта, что ей, в отличие от остальных “бабенок”, дети вообще не интересны – собственно, поэтому она их и не заводит и в отношения не вступает, а если и вступает, что тоже случается, то в основном не с теми, кто мог бы ей подарить ребенка, а напротив, с теми, кто выказывает признаки объекта ее заботы, который она сможет поместить в свою символическую утробу – т.е. признаки пораженности, ущербности.

Промахивается эта интерпретация в связи с тем, что не учитывает в истеричке интерес к мужскому, т.е. захваченность именно мужским фантазмом, в котором истеричка стремится преуспеть в пику остальным женщинам. Об этом подробнее можно узнать из моего выступления на конференции “Темный континент”, где я сравниваю позицию женщины-мистика и истерички. Сейчас же мы можем ограничиться рассуждением, согласно которому никакой женской конкуренции за мужчину в вопросе деторождения не существует. Это подтверждается не столько житейским наблюдением за тем, что один мужчина может иметь детей от разных женщин, – так что каждая получает от него то, что ей нужно, – а скорее тем, что этой конкуренции не существует именно на уровне женского фантазма. Каждая женщина считывается мужчиной как одна из множества в своей единичности, т.е. они не представляют собой очередь из желающих покуситься на его орган, а берутся по отдельности и не могут быть представлены ему одновременно в одинаковом качестве, чтобы создавать конкуренцию на манер мужской охоты за сокровищами. 

Поэтому здесь можно указать на то, что никакой агрессии к матери по женской линии у Пигли, как и у Лоры, быть не могло – в конце концов, эта линия позволила ее матери породить как саму Пиглю, так и ее сестру, а значит, стремление заполучить от отца именно ребенка не должно порождать конкуренцию с матерью и доводить до подавления агрессии, а напротив, должно представлять нечто вроде пути наследования, по которому Пигля имеет право на то же, что получает ее мать просто потому, что она того же пола. И напротив, линия мужского фантазма в этом пункте создает конфликт, поскольку существует такая его обращенная к женщине часть, которая хочет, чтобы после “возделывания женщины” посредством сексуального акта из нее вышло что-то кроме ребенка – т.е. что-то, что имело бы отношение к мужскому фантазму, а не к женскому. Поэтому, с точки зрения истерички, мать как женщина “обманывает” отца, подсовывая ему детей вместо того, чтобы дать нечто, чего он на самом деле желает всей душой. Позицию истерички в отношении мужского фантазма следует мыслить как позицию поддержки желания: она пытается дать своему отцу то, чего женщина ему дать не способна, поскольку ничего, кроме детей, из нее не появляется. Отсюда и возникает агрессия к сестре, к себе и к матери – все они с точки зрения мужского фантазма являются плодом обмана, подсунутыми отцу вместо того, чего он хотел на самом деле. И отсюда же берет начало мотив самоповреждения, для которого Пигля избирает целью ням-нямки, т.е. собственное женское нутро, или те качества характера, которые роднят ее с женской частью человечества.

Таким образом, слишком раннее столкновение с мужским фантазмом у девочки может вызывать соблазн занять позицию этой особенной, уникальной женщины, которая непременно сделает для отца гораздо больше, чем могут сделать его жена или мать, т.е. женщины в принципе. Соблазнительность этой позиции стоит оценить по достоинству, поскольку, как мы знаем, степень упертости истерички в этом вопросе превышает любые самые смелые представления. Эту позицию не сдают несмотря ни на какие сопутствующие ей страдания, поскольку она представляет собой ту самую шкатулку с драгоценностями, где “драгоценным” является доступ к мужскому фантазму с неженской стороны. Так истеричка оказывается метафорически “беременна” отцовским объектом желания в возрасте столь раннем, что памяти об этом просто не существует, однако об этом можно узнать из ее симптомов. 

Например, в Пигле, которая очень серьезно разыгрывает зачатие, беременность и рождение в не совсем обычной манере, или во фрейдовских истеричках, которые жалуются на то, что они в раннем детстве подверглись изнасилованию со стороны т.н. “значимых мужчин”. Именно этот аспект позволяет понять, в каком смысле истеричка является сверхженщиной, принципиально занимающей позицию, недоступную женщинам условно обычным, и одновременно полностью игнорирует женское и в детях не заинтересована, поскольку для мужского фантазма это всегда “плоды обмана”. Поэтому совет завести семью и детей с треском проваливается, поскольку советчик буквально не видит, что истеричка уже давно имеет на своем попечении объекты, с которыми обращается на материнский манер – и более того, она заимела их гораздо раньше, чем любая другая женщина могла бы себе позволить. Собственно, с этим связано наблюдение, согласно которому истерички слишком рано становятся серьезными и ответственными – так, словно на их плечах лежит непосильная ноша общечеловеческого значения, и в этом виде она уже та самая “шкатулка с драгоценностями”. Кстати, конверсионный истерический симптом является “крышкой” этой шкатулки, т.е. его телесное размещение указывает, объект какого влечения был закупорен в данном конкретном случае – будь это специфическая немота или глухота или атрофии иного рода.

В этом смысле случай Пигли особенно любопытен, поскольку разрешается он вовсе не так, как нам предлагает думать Винникотт. Если мы с учетом всего сказанного выше вернемся к нему, то увидим, во-первых, что Пигля хотела иметь от своего отца вовсе не ребенка – именно поэтому у нее не получалось метафоризировать это желание через игру и через язык, а вовсе не потому, что этому так уж мешала агрессия к матери, а во-вторых, что сквозь весь анализ проходит линия, в которой Пигля пытается научить Винникотта чему-то, чего он не понимает. Т.е. она обращается с ним как с объектом истерической заботы, и немалая часть ее динамики вне сессий связана именно с тем, что у нее появился новый объект, который она пытается освоить в манере, для которой члены ее семьи оказались неподходящими. По этой причине нет фантазии о “черном Винникотте” – что должно было привлечь его внимание уже потому, что никто из ближайшего окружения Пигли этого не избежал. Именно в этом смысле с аналитиком ей удалось провернуть операцию, которая в случае матери, сестры и отца оказывалась неудачной, поскольку угрожала вернуть ее на позиции “обычной женщины”. Это произошло на втором сеансе, когда малыш-Винникотт стал “ее чудовищным ребенком”, но почему-то аналитик здесь оказался заинтересован только рождением и почти не акцентирует внимание на характере “чудовищности”, которую ему выдали. Доктор Винникотт оказался именно таким необычным уникальным объектом, правильное обращение с которым удовлетворило истерическому желанию, т.е. ей так или иначе удалось обойтись с Винникоттом таким образом, чтобы оставить его в достаточном неведении. Именно поэтому после 16-ой консультации нам описывают Габриэлу как “девочку, которая с чем-то справилась” и “выросла”, как если бы она смогла правильно усвоить ту тяжелейшую ношу, которую до Винникотта ей не с кем было разделить.

Я бы также хотел обратить внимание на понятие “контейнера”, которое изобретает Винникотт в качестве дара матерям, которые хотят быть достаточно хорошими – похоже, перед нами попытка говорить о том же объекте интереса истерички, т.е. о коробочке с крышкой, который, что очень показательно, также представлен в двух разных качествах: он может “справляться” с помещаемой в него тревогой, выдерживать натиск драгоценного содержимого, и “не справляться”. На мой взгляд, это попытка Винникотта произвести аналитический язык, который достаточно близок к теоретическому описанию того, с чем ему постоянно приходится иметь дело, но, как можно заметить, эта “близость” проходит по касательной и Винникотт остается до какой-то степени бессознателен относительно своих пациенток. С точки зрения его теории можно было бы сказать, что мать Габриэлы оказалась недостаточно хорошим контейнером, что и вызвало к жизни эти неподдающиеся символизации страдания, – тем самым здесь упускается, что на самом деле таким “контейнером” с драгоценным содержимым уже является Пигля, а также то, что по сравнению со своей матерью ее “контейнер” куда больше и важнее, чем готов представить Винникотт, который все еще не верит, что у Пигли уже есть что-то вроде ребенка. 

И здесь нужно спросить: если мы знаем, что психоанализ начинается с прозрения Фрейда о том, что истеричку в этом вопросе интересует вовсе не женская фантазия о семье и детях, а скорее мужская, то почему тогда после Фрейда возникает когорта аналитиков, чьи интерпретации повторяют доаналитический взгляд на истеричку? Т.е. откуда эта странная подслеповатость аналитиков после Фрейда, которая возвращает их во взглядах на дофрейдовские позиции?


3. Тревога контрпереноса

Эта “подслеповатость” Винникотта при обращении с истеричками, похоже, имеет место и у Линднера, но ее опять же на уровне содержания не найти, т.е. она извлекается через применение аналитической оптики. В случае Лоры обратить внимание следует на многочисленные фрагменты в тексте, где Линднер с особым вниманием комментирует возникающие у него во время анализа чувства. Например, на стр. 154 – “я спрашивал себя – не затронула ли она какой-либо чувствительной струны во мне?”, и там же можно найти фразы вроде “потерял контроль”, “допустил ошибку” и прочее в таком духе. На стр. 159 – “я опасался, <...> что та мысленная ведомость, которую она вела относительно своих ежесеансных признаний в виновности и относительно степени аскетичности ее жизни, никогда не будет закрыта” – в общем-то стандартная практика наслаждения, которая почему-то Линднера беспокоит. По собственному замечанию, он этой муке пытается помешать, что в целом для анализа тоже не свойственно, поскольку наслаждение изначально и было получено в результате попытки помешать некоторой уже развернутой душевной деятельности. В конце этой страницы Линднер в очередной раз раскаивается в том, что его “остаточный инфантилизм” привел к совершению крупной ошибки.

К этой “душевной искренности” аналитика не следует относиться как к авторскому стилю письма хотя бы в свете того, что ранее было сказано о стараниях истерички сделать из мужского субъекта более податливое и нежное существо – ведь в раскаяниях Линднер как раз и выставляет себя как существо, так сказать, способное показать свою уязвимость, не лишенное чувств и общечеловеческих ценностей. Но почему же тогда Лора в нем эту “человечность” не усматривает и продолжает требовать взаимного излияния чувств?

С одной стороны, это говорит о работе переноса – Лора не видит Линднера со стороны, которую он обнажает в тексте, но, похоже, дело еще и в том, что эта сторона аналитика обращена не к ней. Необычная озабоченность чувствами, возникающими на стороне аналитика при взаимодействии с анализантами, известна как тревога контрпереноса. Ее возникновение выглядит довольно двусмысленно: открытие контрпереноса возводят к Фрейду, поскольку он упоминает нечто похожее в работе о любви в переносе, но если сравнить текст того же случая Доры с текстами Винникотта и у же тем более Линднера, то ни малейшего интереса со стороны Фрейда к обнажению чувств мы не найдем. Последовавшие за ним когорты аналитиков будут ставить ему в вину эту “бесчувственность”, что в контексте нашего разговора выглядит так, словно Фрейд игнорирует ребенка, которого произвел на свет, в то время как следующие поколения аналитиков занимают позицию, которая стремится показать, что этот ребенок – лучшее и самое важное, что Фрейдом когда-либо было произведено. 

Именно в этом смысле нужно понимать трогательные моменты в тексте, исходящие от Линднера и других аналитиков как той, так и сегодняшней эпохи – перед нами тот же жест поддержки желания, который в случае Лоры выглядит как “неутолимый голод”, т.е. это такое же попечительство за объектом отцовского фантазма, который не нашел себе места в развернутой самим отцом истории. В этом ключе нужно интерпретировать кульминационную сцену случая Лоры: Линднер бросается ее спасать не столько потому, что ей действительно удалось его соблазнить – ее попытки, несмотря на изощренность, все же не достигают нужной степени ажиотажа, – но в основном потому, что Линднер в своей аналитической позиции истеризован желанием Фрейда. Собственно, это обстоятельство должно помочь определить характер непрекращающихся разговоров о “чистоте” аналитической позиции и разного рода “неврозах аналитика”, которые вы можете обнаружить, записавшись на сеанс. Когда об этом заговаривают аналитики, то возникает чуть ли не измерение остроты, как если бы на сеансе аналитик угрожал внезапно показать вам спрятанный фаллос.

Эту обеспокоенность не только продолжают выказывать на каких-то общечеловеческих основаниях – она способна будоражить умы и сегодня, заклиная аналитиков как не в себя писать работы об этике психоанализа или создавать школы, которые обязательно произведут специалистов, правильно озабоченных содержимым своих клиентов, – но и, что важнее, продолжают не мыслить, т.е. не видеть за ней тот агрессивный компонент, на который уже указал Фрейд. В этом смысле мыслить душевное обнажение Линднера нужно именно как выставление счетов Фрейду, как демонстрацию того, что брошенный им ребенок не только выжил, но и сделает этот мир лучше – т.е. Линднер жаждет от Фрейда того же признания в обращении с драгоценными объектами, что Лора жаждет от своего отца.

Довольно любопытно в этом ключе, что Линднер в пренебрежительной манере сообщает, что он сам “знает”, как отреагировали бы его коллеги, и среди прочего упоминает их вероятные указания на контрперенос – что, на мой взгляд, должно быть правильно развернуто. Очевидно, что оговаривание этого факта служит показателем того, что это знание Линднера нисколько не спасает и никакой “тревоги”, по его собственному замечанию, не вызывает у него – собственно, здесь можно провести различие между тревогой в психоаналитическом смысле и тревожностью, о которой говорит Линднер. С аналитической точки зрения, разумеется, тревога на его стороне – и это не тревожность, как беспокойство за жизнь Лоры и свое возможное влияние, а это, несомненно, та тревога, о которой Линднер ничего не может сказать, но которая побуждает его, например, сообщить о том, что психоанализ – это, видите ли, такое искусство жизни и поэтому иногда “искренние чувства должны брать верх над ритуалами и догмами ремесла”. Собственно, это и есть тревога контрпереноса – тревога, базирующаяся на искренности чувств и некоторых душевных порывах, совершая которые в отношении друг друга по очереди аналитик и его анализант постепенно “сближаются” и “открываются друг другу” – именно поэтому аналитик оказывается вынужден так навязчиво отслеживать свои душевные побуждения, чтобы быть уверенным в их “чистоте”, словно ему предстоит обмениваться “флюидом”. 

Собственно, по этой причине можно говорить о появлении психотерапии и прочих направлений по работе субъекта над собой через занятие позиции поддержки желания психоанализа, неотъемлемой частью которого стало желание самого Фрейда – все эти направления по улучшению субъекта так или иначе будут отличаться сладковатой ароматикой душевной близости, которая потребуется, чтобы организовать психотерапевтический союз или высказать наболевшие чувства к маме и правильно их перепрожить, т.е. речь обязательно будет идти о чувствах и их флюидообразном обмене. Однако не стоит думать, что психоанализ остался в сторонке и никак истеризацией не затронут: напротив, следует настроить аналитическую оптику аналогичным образом в отношении самого психоанализа, особенно той его части, что возводит себя к Жаку Лакану, чтобы заметить, насколько хорошо развитая форма истерии сегодня не только удобно располагается в аналитической речи, но и вполне успешно подменяет ее собой.

Так, например, уже не впервые мне приходится говорить об аналитической захваченности психотиком, этим новым объектом заботы аналитика, которого сегодня предлагают искать буквально повсюду, чтобы затем “не отступать перед психозом”, как наказал Лакан. В общем-то, уже нетрудно заметить, что психотик в этом подходе представляет собой такую же выпавшую и подхваченную часть лакановского учения, как контрперенос в случае учения Фрейда: именно в этой связи мы можем наблюдать сегодня засилье как материалов по психозу, так и профессиональных сообществ, почему-то состоящих преимущественно из женщин, – я ни на что не намекаю, это просто наблюдение, – которые предлагают чуть ли не за каждым встречным подозревать тайного психотика, который, как нам говорят, еще и маскируется под невротика таким образом, чтобы проверить насколько сидящий перед ним аналитик готов этически “не отступать”. Вся эта возня, безусловно, заслуживает хорошего продумывания, поскольку она представляет собой не анализ, а поддержку желания Фрейда или Лакана, которые в связи со своей отцовской влиятельностью получили место в желании аналитика.

В этой связи нужно еще отметить, как выглядит аналитическое забвение истерии: работая с истеричками, ни Винникотт, ни Линднер об истерии не говорят, хотя мы видим, что на уровне своих гипотез и практики в целом даже правильно используют фрейдовские интуиции, – т.е. они замечают, что перед ними случаи “необыкновенной беременности”, но никуда за пределы естественного, физиологического представления о желании иметь ребенка не выходят, тем самым и предавая забвению Фрейда в манере, в которой это невозможно уловить из содержания их текстов. Думаю, я уже никого не удивлю, если скажу, что сегодня в возне вокруг психотиков и пограничников сказывается следующий уровень забвения истерии: во-первых, здесь никогда не говорят об истерии, предпочитая выставлять положение дел таковым, словно мы окружены людьми с тонкой душевной организацией, услышать которую может только психоаналитик с его нежным не вмешивающимся подходом – перед нами снова сладкие мотивы, ни Фрейду, ни Лакану не свойственные. И во-вторых, на уровне этих инициатив никогда не продумывается, какое место они занимают в отношении желания предшествующих аналитиков, т.е. каким образом они задействуют доставшееся им в наследство знание и кому пытаются выставить счет, организовывая свою практику вокруг психотика. Все это предлагается делать вместо того, что делали Фрейд и Лакан, а потому, разумеется, является почти безупречным способом забвения их инициативы в частности и психоанализа в целом, пытаясь таким образом произвести подмену на уровне желания. 

В каком-то смысле в этом нет ничего нового, поскольку, как мы знаем, попытки этой подмены совершались с самого начала – у Доры был свой взгляд на анализ, который она и пыталась вменить Фрейду, т.е. истеричка изобретает свой анализ гораздо раньше аналитика и потому всегда опережает его. Тем не менее это опережение на деле оказывается формой глубокого отставания, поскольку представляет собой приступ “неутолимого голода” – однако неутолимо оказывается не желание иметь ребенка, а желание отцовского признания, которое должно компенсировать крайне неудобную позицию истерички как “шкатулки с драгоценностями”.



1.
Здесь и далее случай цитируется по изданию: Знаменитые случаи из практики психоанализа. М., 1995.