back-img

Андрей Денисюк

Женщина и невроз навязчивости: фобия, судьба, украшение

Вопрос о женском обсессивном неврозе продолжительное время находился на стороне рассуждений о религиозности и мизофобии. Нельзя отрицать, что речь обсессивных женщин некогда снабжала аналитиков преимущественно именно такого рода сведениями. Несмотря на это, внимание к венерическим заболеваниям и навязчивости на религиозной почве ранее были характерны и для обсессивных мужчин. Но если мужская обсессия избежала уточнения пола носителя и попала в фокус психоаналитического исследования как будто бы беспрепятственно, в конце концов, вполне закономерно, став краеугольным камнем аналитической практики, то случай обсессивного невроза у женщины, если и объявлял о себе, то, во-первых, как эксцесс, требующий уточнения пола невротика, в виде добавления к названию невроза словечка “женский”, а во-вторых, рассматривался, в лучшем случае, через призму зависти к пенису, как если бы сами аналитики желали обзавестись в практике именно мужчинами-обсессиками.

Положение подозрительного сочленения пола и невроза, как если бы речь шла о пересечении идентичностей: половой (мужской или женской) и невротической (обсессивной или истерической) – оставалось неизменным вплоть до вмешательства, предпринятого Жаком Лаканом: без введения концепта регистров I-S-R и фаллоса, в достоинстве означающего, в этом вопросе не удавалось сдвинуться с места. Одним словом, до структуралистского шага Лакана за обсессивной женщиной было принято подозревать экстравагантное покушение на мужскую позицию. Это поползновение занять мужское место усматривали как в соперничестве с мужчинами, словно психологически понятые гендерные отличия должны были бы говорить что-то о ее jouissance, так и в подозрении относительно “недоразвитости” ее обсессии, словно этому способствовала сама женственность, а невроз навязчивости оставался бы для женщины недоступно-мужским.

Показательным примером лакановского хода, в этих условиях, является семинар “Образования бессознательного”, где Лакану удалось убедительно показать ограниченность современной ему аналитической клиники, которая, кроме идентификации с аналитиком и верификации фаллического фантазма, ничего женщине предложить не могла. Сегодня, в исследовании спецификации женского желания и свойственной ему обсессии, можно опереться и на ряд теоретических разработок, которые были предприняты А. Е. Смулянским1.

Смулянский указывает на бо́льшую представленность реального в случае женской сексуации, что, в свою очередь, требует большей работы по его избыванию со стороны воображаемого. Он представил описание последствий данного обстоятельства как для самой женщины, так и для материнской позиции, с которой женское желание полноразмерно не совпадает. Так, анальный объект в форме заражения и грязи для женщины не символизируется в достаточной мере, чтобы можно было игнорировать элемент неусвояемого реального. Схожий процесс протекает на всех уровнях лакановской схемы: явления, обычно проводимые по ведомству воображаемого и символического, в случае женской сексуационной мысли, оказываются также затоплены реальным.

При этом приходится вести речь о “затоплении”, поскольку в виде отправной точки задается именно андроцентричная перспектива, то есть линия обладания фаллосом. Предполагается существование константной обсессии, при которой субъект с реальным находится не в столь тесных сношениях, как в случае с “затопляемой” женской позиции.

Это обстоятельство заставляет подозревать, что за ярко выраженной, в случае женской сексуации, возне с загрязненным объектом стоит некоторая индивидуальная особенность “женской конституции”.

Именно эта речь о женском и выделяет женщину, с одной стороны, предлагая группе субъектов с “женской позицией” солидаризироваться, а с другой, задействуется самой женщиной для объяснения якобы присущей ей специфичности. В конце концов, женщину создает речь о женском, кому бы она ни принадлежала. Притом ускользает то обстоятельство, что лакановское наименование – “не вся” – характеризует отнюдь не половое существо, а позицию в сексуационной схеме из XX семинара: пол, согласно Лакану, один – мужской. Если перед нами все-таки не наблюдение в духе поло-ролевой психологии, то черта, разделяющая части схемы на “фаллическую” и “нехватки Другого”, не описывает два пола. Приходится говорить об одной половой истории, где женского не существует, а мужское к мужчинам отношения не имеет.

Оговорки подобного типа, конечно, сами по себе не спасают рассуждение. Даже если, по замечанию Люс Иригарей, женский пол вовсе не должен получать именования или, по указанию Аленки Зупанчич, лакановская формула описывает не пол в обычном смысле, а онтологическую позицию, мы по-прежнему сталкиваемся с пресловутой историей пары единого и многого или фаллоса и нехватки. По этой причине нет никакой нужды избавляться от указаний на “мужскую” и “женскую” позицию, учитывая, что она после каждого ниспровержения возвращается на теоретическую сцену в новой метафизической диспозиции. 

Интерес вызывает устройство всего предприятия, где такое возвращение раз за разом происходит и с навязчивым упорством отвергается, чтобы вернуться вновь. При том что субъект, описанный Лаканом, сохраняет свою первоначальную сложность, одномоментную данность в схеме сексуации с мужской и женской позицией, нехваткой Другого и фаллосом и т.д., но, более того, с чертой самой схемы. При сверхдетерминированном составе субъектности, неизменным остается различие, вносимое теоретическим аппаратом, каждый раз заново осваиваемое на базе события Лакана каждым новым теоретическим практиком, будь то психоаналитик, феминистский автор или философ. 

Этот процесс напоминает практико-теоретическую компульсию со всеми следствиями обсессивной симптоматологии. На лицо и “застревающий” анальный объект в виде различия полов, и извлечение наслаждения из игры в fort/da через увольнение эссенциалистского аргумента, и возвращение его на теоретическую сцену под новым именованием, и упорствование в содержании теоретического высказывания, при котором к полу подступаются каждый раз как к предмету, требующему определенности на его счет и как будто бы заведомо к субъекту имеющему отношение.

То, что способно было бы теоретически поверить не пол, а диспозицию, при которой пол компульсивно дает о себе знать, сама притягательность практического обхождения с различием лакановской схемы действительно могла бы претендовать на статус теории в альтюссерианском смысле. Минуя рассуждение о приложимости или объяснении лакановской теории, можно оставить сексуационное различие, предложенное Лаканом, в статусе неизвестного. И поверить этим неизвестным другое неизвестное – констелляцию женщины и невроза навязчивости. Первое неизвестное, теоретический аппарат Лакана, не объясняя второе неизвестное по известным лекалам, оставляет его открытым для рассмотрения, по крайней мере, без знакомой всем истории детерминации пола и психических особенностей субъекта. В то же время второе неизвестное – женщина и невроз навязчивости – в своем описании обнаруживает новые возможности описывающего, первого неизвестного. 

Такого рода сорасположение двух неизвестных не претендует на новое углубление уже данного различия, а потенциально способно внести новое различие, новые глубины и поверхности, в конце концов, новую новизну. Метафорически говоря, перед нами запись невидимыми чернилами, проявляющимися при соприкосновении с холстом, при том что сам холст невидим, пока его не коснулись чернила. Предлагаемая ниже краткая зарисовка обсессивной женщины посвящена месту негарантированной встречи двух неизвестных – чернил и холста.

Фобия

Первым и наиболее очевидным следствием из проявления реального на территории другого, символического, регистра становится грязь. Известно, какое широкое освещение получает место заражения, экскрементов, вирусов в женской обсессии. На фоне традиционно породняемой с неврозом навязчивости мужской позиции, где грязь фигурирует в виде замаранности на символическом уровне, для женщины грязь предстает как неустранимое пятно: оно неустранимо, так как находится в реальном. Заинтересованность женщины в устранении загрязнения и непроизводительном труде была отмечена уже Зигмундом Фрейдом в случае матери Доры, однако до последнего времени оставалось незамеченным, что к этому процессу женщина подключается анальным образом. Фрейд, в силу вышеуказанной специфики проявления реального, там, где ожидали символического избывания, этот симптом в качестве обсессивного не распознал. Способствовало этому и то, что для женщины не менее важную роль играет и фобическая составляющая, пронизывающая весь материал ее желания. Однако зачастую фобические проявления не становятся предметом жалоб со стороны одержимой. Последнее ещё более затрудняет их диагностику.

Женская обсессия анально связана с функцией грязи в фантазме. Это может выражаться как в поиске загрязненного объекта через уборку, уход за ребенком или иным немощным существом, так и в бесконечных усилиях по устранению этого объекта, которые выступают в форме брезгливости или отвращения к маргинализированным группам, насекомым или другим потенциальным переносчикам заражения.

Девушка, визжащая от столкновения с грызуном или паукообразным, призывающая на помощь своего партнера, уже давно стала культурным штампом, причем даже в такой сатирической сценке бросается в глаза, что дело не в якобы свойственной женщинам пугливости. То обстоятельство, что женщина постоянно подвергает себя опасности встретиться с внушающим страх существом, протирая пыль в труднодоступных местах или проводя бо́льшую часть дня на кишащей грызунами кухне, проникает туда, куда ее спасителю-партнеру не пришло бы в голову сунуться, указывает на то, что она, до некоторой степени, ищет встречи с ужасающим объектом. 

Амбивалентность поиска и устранения сигнализирует о срабатывании фантазматической рамки, выстроенной вокруг объекта желания и служащей для канализации тревоги: это ситуация навязчивого кружения вокруг объекта – одним словом, она наслаждается. Причем в этом случае перед нами наслаждение не прибавочного типа, которое позволяет расставить символические рамки, как это обычно проделывает типичный обсессик, решая не обращать внимания на пыль, коль скоро он делает уборку не чаще запланированной им даты или контейнирует сор в ящике стола, отделяя его от остальной, чистой, комнаты. Недоступное наслаждение “еще”, проникающее в женском неврозе навязчивости, не знает рамок и самодоговоренностей, преследование не оканчивается, такая женщина доводит себя до изнеможения, пытаясь наконец раз и навсегда от грязи избавиться.

Указание на данное обстоятельство является классическим при рассмотрении женской обсессии. Обсессичке необходимо всеми силами объект загрязнения спрятать, вытеснить на план реального, что приводит к воображаемому восполнению, предположению, чем этот объект представлен и почему так важно от него наконец избавиться. Это, в свою очередь, делает для женщины грязь еще в большей степени повсеместной. Наблюдается возгонка из отталкивания реального объекта, воображаемыми средствами, и затем, посредством все того же воображаемого указания, обнаружения его на новом месте.

Невозможность избыть, кроме как путем вытеснения в реальное, приводит к невозможности отделаться от места, сделавшего вытеснение возможным. Реальное грязи, отмытое воображаемым, оборачивается реальным загрязнением. Предполагается, что субъект обычно может распоряжаться физиологическими отправлениями символически (в виде метки), в то время как тут они связываются с фантазмом заражения и отравления на уровне реального, что заставляет женщину непрерывно пускаться на разыскание грязи. Так, к примеру, если мужчина может обойтись с гомосексуальным измерением – аватаром маргинального – через юмор (как описывает Жижек в анекдоте про Словенскую армию) и прочие сублимационные акты в мужском союзе, то у женщины оно вызывает сильнейшую тревогу.

На символическом уровне субъекту удается оградиться от грязи ценой угрозы символического падения и потери чести (фантазм мужского субъекта о дефекации на него), перевести загрязнение под ведомство речи, где оно может быть отреагировано. Женщина же находится в положении, где замаранность не касается ее чести: она может падать в глазах другого многократно, что оборачивается невозможностью отделаться от грязи через выставление преграды в символическом. Последнее обрекает женщину на беспрестанное преследование мелькающих на границе с реальным пятен, заразы и контаминации.

К этому аспекту функционирования женского желания добавляется обстоятельство консервативно-бытового ряда, поскольку система распределения труда отводит ей вполне определенное место ухода за ребенком, калекой или иными источниками заражения. Так, напоминает Смулянский, долгое время, несмотря на обширное подключение именно женских субъектов к уходу за больными, среди врачей – то есть тех, для кого контакт с больными фактически ограничивается выставлением диагнозов и предписаний – женщины почти не были представлены. Эту ситуацию можно рассматривать не только со стороны левоориентированной фем-критики как сговор основанный на распределении средств производства, но и как сговор желания, сговор без заговорщиков.

Сконструированному, но, тем не менее, независимому от волюнтаристского выбора субъекта устройству желающего аппарата вторит распределение обязанностей и шовинистское подозрение: здесь не удается отделаться от мысли о способности женщины намеренно извлечь некоторое наслаждение из грязи и падения, что для мужчины выступает символической меткой замаранности. Так, женское желание, с одной стороны, ограждает субъекта от потери символического положения, с другой же, становится ее приговором, когда считывается мужчиной в виде наслаждения прибавочного. В силу этого подозрения, а также потому, что он рассматривает женщину исходя из занимаемых им в символическом позиций по отношению к анальному объекту, мужчина сопротивляется тому, что он считывает как исходящее от женского наслаждения требование подключиться к манипуляциям с нечистотами. Это угрожает уже его собственной символической конструкции, обеспечивающей рамку фантазма и позволяющей извлекать из грязи наслаждение прибавочным способом. Что приводит к исключению субъекта, помеченного “женским” на сторону неприглядных и бесправных сторон бытовой жизни: на место санитарки, гувернантки, няни и т.д.

С таким же подозрением мужчина может относиться и к специфике женского воспитания – чему обязаны разного рода мифы о vagina dentata, нашедшие свое отражение в образе “фаллической матери” первых поколений аналитиков. Фаллической женщиной назначают ту, которая, по мнению специалиста, может быть опасна для ребенка в своем наслаждении. Здесь, однако, ускользает от внимания то, что такая опасность является не частным эксцессом конкретной женщины с Penisneid, а условно нормативной ситуацией обсессизации ребенка. 

Именно женщина невольно подключает ребенка к анальному фантазму, ставит его в положение озадаченности перед лицом ее желания и присущего ему положения относительно реального. По существу, ребенок – это тот, кто подключается к теоретической работе по объяснению желания матери, эксцесса, связанного с описываемой в тексте невозможностью разминуться с реальным. При этом, в случае отцовского анального фантазма имеет место отреагирование посредством разного рода возрастных инициаций, реальное же в измерении женского фантазма остается неусвоенным и приводит к формированиям латентных теорий на его счет. До подключения к практикам чтения и сопутствующего гуманитарного вытеснения этих теорий ребенок наравне с повитухой, описанной Фрейдом, и консерватором, подозревающим наслаждение, остается носителем истины в строго лакановском смысле – истины как маркере места срабатывания наслаждения другого. Эту позицию, в свою очередь, необходимо отличать от аналитической: несмотря на то, что, по замечанию Фрейда, аналитик во многом разделяет положение повитухи, отличие располагается там, где для аналитика на месте истины находится знание – истина его не интересует.

Рассказ выдуманной матерью сказки, истории, где фигурирует несчастный, сломленный или больной, к которому приходят на выручку, продиктован материнским обсессивным фантазмом и оставляет ребенка в недоумении относительно его первого серьезного открытия: у матери есть какой-то особенный способ желать. Впрочем, фантазм никогда не проговаривается до конца, и это запускает цепочку из новых предлагаемых ребенку историй – так субъект входит в мир чтения и художественной литературы. Вместе с тем само чтение, вопреки хорошо усвоенной педагогико-психологической гипотезе, призвано восполнить нечто из материнского фантазма, что так и осталось непроговоренным. Именно это ответственное за недосказанность ускользающее пятно, а вовсе не женская испорченность или излишняя фалличность обсессизируют субъекта.

Пятно это считывается ребенком на символическом уровне, поскольку на первом такте Эдипа он занимает мужскую позицию по отношению к матери и способен отчетливо зафиксировать наличие женского желания, однако он не может дать о нем отчета, проводя его по ведомству прибавочного способа наслаждаться. Именно это обстоятельство Лакан иллюстрирует соответствующим высказыванием об отцовской позиции как о валике в пасти материнского желания. Отцовская обязанность не заключается в спасении ребенка от удушения вагиной: достаточно его присутствия в виде означающего. Отцу нет нужды нарочито избегать особенностей женской физиологии и молочной кухни, речь не идет также и о ролевой психологии. Его выдает тревога – тревога, напрямую с какими-либо признаками тревожности психосоматического ряда не связанная.

Мужчина генитального образца вынужден смириться с устройством женского желания, но оставляет за собой право на нарочитую серьезность, дополнительную опасливость, с которой он будет откликаться на призывы подключиться к уходу за ребенком и материнскому лепету или умилению. Становится очевидно, что каждый раз ему приходится поверять операции с грязью символической меткой, убеждаться, что останутся запятнаны руки, но не честь. Эта серьезность лица, отцовская метафора, является маркером измерения закона, с помощью которого ребенок становится способен к символическому отреагированию женского наслаждения. Вне зависимости от пола, ребенок приобретает стихийную мизогинию, так ярко проявляющуюся на фаллической стадии. Фрейд указывает на это обстоятельство за вычетом того, что речь идет не об отсутствии у матери пресловутого органа, а о ее позиции относительно диалектики фаллоса и вытекающем из нее заполнении реальным, в случае женской сексуации.

Судьба

Судя по клиническим материалам, женщина невротик навязчивости знает, что действует вхолостую и не ждет награды от Господина: в отличие от истерички, она не приносит жертву, а параноидально обнаруживает себя в виде жертвы обстоятельств, как ту, что находится не на своем месте. Если истерический субъект терпит удары судьбы во имя Другого, сносит их как стигмы, доказывающие ее избранность в качестве его невесты2, то обсессивная женщина видит себя всегда уже безызвестной. Тем не менее в ней действует элемент “не всей”, обращенный к означающему нехватки Другого, S(Ⱥ), в силу чего неудачи женщины с навязчивостью становятся для нее роковыми. Она также избранница Другого, но не посредством поддержки его нехватки, а через избранность для неудавшейся судьбы.

Для обсессика обычного типа ужасным известием становится заурядность его жизни, хотя в анализе он то и дело может сетовать на подобного рода малопривлекательную перспективу – она всегда, как и смерть, остается для него в области веры. Мужчине, тому, кто не так чувствителен к элементу реального, приходится перебирать инициативы, которые обязаны принести ему признание, поскольку в свою избранность, пускай сколь угодно призрачную и неопределенную, он верить не перестает. В случае обсессички, воображаемым образом перебирающей доказательства своей второстепенности, еще большая ажитация реальным приводит к необходимости как можно тщательнее от неусвояемого реального отделаться, искать его, чтобы устранить еще дальше.

Наблюдается механизм, схожий с местом пятна у женщины, реальная локализованность которого заставляет ее не прекращать уборку, призванную запрятать грязь достаточно далеко. В привычном описываемом неврозе навязчивости субъект пользуется символическим ранжированием инициатив, сохраняя уверенность, что следующее, более «чистое» предприятие, то которое делает больше чести своему участнику, принесет желаемый результат3. При вторжении реального, напротив, субъект может оставаться в рамках одной инициативы, не отличая на символическом уровне ее от остальных. Он пребывает в уверенности, что его ждет крах, куда бы он ни двинулся, и не перестает обнаруживать этому подтверждения на материале текущей деятельности: страдая на занимаемом поприще, он продвигается вслед за реальным бесславия, пытаясь запрятать его все глубже.

Хотя с первого взгляда мужская позиция кажется менее безнадежной, ведь она подталкивает его к действиям по соисканию признания там, где женщина может просто остаться в стороне, женщине-обсессику все же удается больше в другом месте. Так как “не вся” знает кое-что о нехватке Другого, она не сталкивается с необходимостью проявлять особую разборчивость на уровне Я-идеала, выступая объектом взгляда почти что для любого глаза. Это не говорит о неизбирательности женщины в выборе партнера – напротив, обсессизированная женщина обычно выдвигает высокие требования к потенциальному партнеру в области, которая характеризует ее путь соискания признания. Речь идет именно о глазе, возможности красоваться перед ним. Причем на передний план выходит не желание блеснуть, выделиться по отношению к ближайшему другому с помощью продукта, который обязательно должен сопровождаться чаемым признанием, очередного объекта а, призванного заткнуть нехватку Другого в схеме невроза навязчивости, а солидарность, снисходительность к неусматриваемой с мужской стороны безуспешности своих попыток, к его кастрации. Схема невроза навязчивости Ⱥ◊Ф (а, a’, a’’’,a''''…) была позднее представлена Лаканом4 также и в приложении к случаю женской навязчивости Эллы Шарп, но в свете женской сексуационной позиции на приобретении а, функции воображаемого фаллоса, обсессивная женщина не останавливается.

Это наделяет женщину способностью – при том что она продолжает сохранять уверенность в безвыходности своего положения – не накапливать тревогу другого, рессентиментно отслеживая все его промахами, что характерно для мужчины-обсессика, а произвести то единственное, что может признание сообщить – пробудить тревогу в другом. Это ситуация добровольного исключения женщины из иллюзорной мужской игры с неиллюзорными социальными последствиями:

Женщины обладают привилегией (совершенно негативной) не поддаваться соблазну играть там, где борются за привилегии, и быть свободными от увлеченности игрой, по крайней мере лично. Они могут даже воспринимать это как тщетное занятие и до тех пор, пока не окажутся вовлеченными в нее “по доверенности”, взирать с ироничной снисходительностью на отчаянные усилия “мужчины-ребенка” быть мужчиной и на разочарование, в которое его повергают неудачи. По отношению к самым серьезным играм они могут занять позицию зрителя, наблюдающего бурю с берега, за что их могут считать легкомысленными и неспособными интересоваться серьезными вещами, например политикой5.

Ситуация исключения из того, что Пьер Бурдье здесь называет социальными играми, отчуждение самой обсессивной женщиной зачастую описывается как заговор, злосчастное стечение обстоятельств. Замечание о несчастной судьбе бросается в глаза тем ярче, чем менее женщина готова занимать восторженную истерическую позицию, в которой побои могли бы стать знаками любви, того, что Другой ее нарочитой специфичностью может быть соблазнен, а значит, она попала в место его нехватки.

Мы неизбежно воспринимаем общество как место заговора, отнимающее брата, которого многие из нас имеют все основания уважать в частной жизни, и навязывающее вместо него ужасного самца с громогласным голосом и тяжелыми кулаками, и по-детски рисующее мелом на полу знаки, эти мистические демаркационные линии, между которыми зажаты суровые, одинокие и искусственные человеческие существа. В этих местах, украшенный золотом и пурпуром, обрамленный перьями как дикарь, он выполняет свои мистические ритуалы и наслаждается сомнительным удовольствием власти и господства, в то время как мы, “его” женщины, мы остаемся в семейном доме, поскольку нам не разрешено участвовать ни в одном из этих многочисленных сообществ, из которых состоит общество6.

От Бурдье было бы опрометчиво ожидать указаний на то, по какой причине женщина не просто исключается, но опознается как та, которая может и готова быть исключенной. Другими словами, она не только создается посредством механизмов власти, но и должна была бы быть создана. Ожидаемо, что, будучи критическим социологом, Бурдье удачно встраивается в оптику феминистского образца. Указав на работу диспозитива – габитуса женщины и властного предписания, он останавливается у стены вопроса о женском желании и поворачивает в сторону требования конверсии, то есть диалектического преобразования структур. Так, после вопроса о женщине Бурдье переходит к призыву эмансипировать всю ту же женщину, однако, переводя саму постановку вопроса в измерение требования, он отказывается помыслить женское, с самой женщиной не совпадающее. То, что Вирджиния Вулф – эта выдающаяся обсессивная женщина – называет “общественным заговором”, Бурдье также подчеркивается и получает справедливое осуждение. Вместе с этим дальше подтверждения воображаемой речи Вулф он не идет, оказываясь в положении тех, кого он критикует – фрейдистских психоаналитиков.

По причине отсутствия веры в мужские символические игры, женщина, с одной стороны, как будто не так избирательна к занимаемым должностям или оригинальности своего вклада (хотя на уровне интеллектуальных мощностей или работы вкуса на это способна), а с другой, в отличие от оберегающего свое великое будущее обсессивного мужчины, довольно безболезненно эти должности занимает, получает образование и т.д. Там, где мужчина предполагает, что именно продукт должен принести ему признание, и попадает в тиски запирательства, не решаясь произвести вклад собственной тревоги, пока не удостоверится в точности своего выбора, женщина действует просто потому, что уверена, что больше ей ничего не остается, она пропала. По причине того, что женщина способна занять и удовлетвориться небольшой должностью или малым, зачастую поддерживающим вкладом в культурный процесс, в ее случае не наблюдается такой сильной стратификации, как в случае мужчины-обсессика. Пока женщины в своем большинстве эффективно занимают малые и средние посты, поголовно обзаводятся высшим образованием и ремесленным бизнесом, мужчины, подгоняемые своим Я-идеалом, вынуждены или отчаянно пробиваться вперед, или не сдвигаться с места.

Кажется, что субъекты женской сексуации, завоевавшие сегодня рубежи обсессии, именно в силу своей несчастной судьбы оказываются более приспособленными к условиям капиталистического производства, одинаково исключающего как недостаточный, так и чрезмерный профессионализм.

Если копнуть глубже, то идея заключается не столько в том, чтобы женщины могли делать то же самое, что и мужчины, сколько в том, чтобы в условиях современного капитализма они делали это лучше их. Они будут выступать с более реалистичных позиций, демонстрируя при этом большее упорство и стойкость. Почему? Просто потому, что девушкам уже не надо становиться женщинами, которыми они и без того являются, в то время как юноши попросту не знают, как стать мужчинами, которыми они отнюдь не являются. В итоге Единица индивидуализма в случае с женщинами приобретает более сильный и жизнеспособный характер по сравнению с мужчинами7.

Замечание Алена Бадью можно считать справедливым, если мы будем принимать в расчет исключительно сторону освобождения от воображаемой фалличности, которая вынуждает субъекта мужской сексуации, несмотря на символическую кастрацию, слепо добиваться того, чтобы фаллос все же был в его распоряжении. Однако здесь упускается нечто существенное: если обсессивная женщина способна на большее в области вклада тревоги в продукт, то это неизменно сопровождается уступкой мужчине. Если же представить ситуацию, где перед женщиной не стояла бы необходимости так остро реагировать на проникающий элемент реального, если она с опорой на символические механизмы могла бы добиваться авторского признания активнее, намереваясь другому не уступать, то в силу вступало бы характерное для обсессивного невроза запирательство, препятствие, при котором она в любом случае оставалась бы на уровне операций с тревогой другого. Другими словами, заполнение реальным действительно могло бы способствовать снисканию признания, но не на основании того, что обсессичка занимала бы “мужскую” позицию с приписываемыми ей социальными преимуществами, а поскольку на нее она и не посягает: полноразмерное занятие последней привело бы ее не только к мужскому успеху, но и к мужской безуспешности, связанной с переборчивостью в производстве продукта.

Чаще всего в случае женской сексуации наблюдается именно уступка, солидарность, в силу которой многие несомненно одаренные женщины остаются на позициях поддерживающих – например, предпочитают ограничиться гениальной энциклопедической статьей, а не собственным оригинальным исследованием. Также необходимо отметить, что выход на передние роли был бы сопряжен с еще большим усилением запирательства, оригинальное исследование рисковало бы так и не увидеть свет. Другими словами, угроза удержания анального объекта, входящая во взаимную возгонку с прочими частями обсессивного симптомокомплекса, в данном случае была бы значительно выше. Перефразируя Лакана – или мы признаем наш продукт вторичным и поэтому рискуем так никогда его и не представить, или он действительно вторичен, благодаря чему мы произвели его на свет.

Характерная женская уступка мужскому взгляду и голосу проявляется даже в случае глубокой обсессии. Так же как сексуационная перспектива обретается субъектом независимо от его гендерных или анатомических предикатов, уступка может ничуть не походить на лояльность или мягкость. Напротив, формально женщина оказывается жестче и непримиримее мужского субъекта, она продолжает преследовать грязь, оппонента, маргинала, даже когда мужчине удается пусть грубо, но положить конец преследованию, обойдясь с замаранном объектом посредством закона символического (известны специфические практики “опускания” в мужских сообществах, позволяющие взыскать сатисфакцию и на этом успокоиться: обидчик может расплатиться не кровью, а своей символической позицией).

Украшение

Долгое время именно фаллос был тем, с чего начиналось рассуждение о женском неврозе. Опираясь на случай Мориса Буве, Лакан указывает на то, что аналитики идут исключительно по пути анализа воображаемой зависти к пенису. Экивок в сторону Penisneid и исторически8 оформленной симптоматики в женском неврозе был едва ли не единственным, на что опирался аналитик. 

Проблемой становится не сам фаллос, а то, как с ним обращаются. “Означающее означаемого вообще – это и есть фаллос”9, вот то определение, которое Лакан дает фаллосу – означающему по преимуществу, в то время как Буве приходится настаивать на том, что вместе с обладанием фаллосом женщина якобы намерена стать мужчиной. 

Аналитик, тем не менее, делает все возможное, чтобы внушить субъекту, что все дело в ее желании обладать фаллосом. В принципе это, честно говоря, может быть, и не худшее, что он мог бы сказать, если бы это не означало в его устах, что субъект питает желание стать мужчиной. Идея, против которой пациентка вновь и вновь восстает, до конца из последних сил заверяя, что желания быть мужчиной у нее никогда не было и в помине. Что ж, может быть, и на самом деле желание обладать фаллосом и желание быть мужчиной – это две разные вещи?10

Буве представляет фаллос в виде органа с присовокупляемыми к нему мужскими качествами, в силу чего невроз навязчивости становится исключительно мужским достоянием, а анализантка, коль скоро на фаллос она покусилась – той, кто желает стать мужчиной. Тем не менее необходимо отдать должное Буве: руководствуясь подобной логикой, он все-таки не отступил перед диагностированием невроза навязчивости у женщины, предоставив тем самым ценный материал для описания если не женского невроза, то действий самого аналитика.

Согласно Лакану, фаллос в виде означающего нехватки желания проявляется в отношениях с первым представителем поля Другого – матерью. Субъект предпринимает ряд шагов по расположению относительно этого означающего. В первую очередь он обнаруживает, что у матери фаллоса нет, на что указывает как рождение самого ребенка11, так и неясность материнского наслаждения, невозможность его усвоения. Дело не в том, что мать может отвлечься от ребенка на отца или что грудь может быть отнята – напротив, депрессивная позиция по отношению к груди или эдипальная ревность к отцу становятся ответом на куда более угрожающую ситуацию: грудь неустранима, женское желание угрожает функционированию желания собственного. Эта ситуация провоцирует тревогу, что заставляет прибегнуть, как это было описано выше, к “серьезному лицу” отца, произвести мысль, которая позволила бы относительно матери расположится с опорой на отцовскую метафору.

Мысль становится первым этапом сексуационного процесса12. После того как стало известно о материнской нехватке, а значит, о том, что фаллосом она сама не располагает, субъект, согласно Лакану, либо силится занять его место сам, то есть “стать фаллосом”, либо им обзавестись. Это дает возможность оставаться в фокусе желания матери и вместе с этим избыть тревогу собственную. Так Лакан очерчивает позиции той, кто станет символическим фаллосом Φ, то есть условно женскую, и того, кому Φ будет обещан, а пока ему придется довольствоваться воображаемыми коннотатами фаллоса φ, то есть условно мужская. 

Обычно преподаваемая логика лаканистской диалектики фаллоса выглядит следующим образом: Женщина, занимая место фаллоса символического, заинтересована, с одной стороны, в нехватке Другого, выступая для него объектом a, что способствует ее истеризации, с другой, заинтересована в представителе Другого в виде другого малого и откликается на его мужскую (так как фаллос мужчине был только обещан) нехватку. Мужчина же не имеет выхода к нехватке Другого напрямую и выстраивает перспективу своего желания относительно обладания фаллосом, который в силу символической кастрации представляется воображаемыми коннотатами, одним из которых может быть и женщина – таким образом он обсессизируется. Перед нами желающая машина – расщепленный субъект, которого коснулось измерение желания. Субъект вырабатывает ответ, призванный нехватку материнского Другого заткнуть, тем самым попадая в ситуацию взаимовозгонки женской и мужской позиции по отношению к фаллосу, заданной перспективой все той же нехватки Другого. В этом случае женщина остается “не всей”, ускользающим объектом, пока мужчина обманывается по поводу наличия у него фаллоса, принимая за него каждый новый φ. Другое дело, что эта схема, в разрезе женской обсессии, не так очевидна.

Лакан записывает обсессивную и истерическую позицию в фантазме как:

При этом было бы поспешно напрямую подставлять истеричку, выполняющую функцию объекта а по отношению к кастрации -φ Другого, на место объектов а как эквивалентных заменителей реального присутствия символического фаллоса в формуле обсессии. Провал сексуальных отношений обнаруживается не только там, где мужчина дает “то, чего у него нет” (фаллос), тому, “кому это не надо” (поскольку женщина сама является фаллосом), но и там, где истеричка с невротиком навязчивости не сочленяются, чему вторит невротическая импотенция и фригидность. Тем не менее они оба не признают нехватку Другого и озабочены его целостностью.

Обсессивный субъект поддерживает Другого собственным желанием, а собственное желание посредством запрета. Ему необходимо сформулировать требование, на которое будет наложен запрет – это требование смерти другого. Именно вокруг этого требования по большей части организованы навязчивые мысли. С ним также сочетается и то, что другой выступает конкурентом по отношению к желающему Другому: не подозревая, что Другой безразличен к подвигу невротика, последний преследует ближайшего другого воображаемым образом, расценивая его как фаллос, в котором Другой может быть заинтересован. Если бы требование все же сбылось, если бы возможно было до Другого дотянуться и убить его в его желании, гарантируя тем самым отсутствие нехватки, погибло бы и требование, вокруг которого организовано желание самого обсессика: “Требование смерти оборачивается, таким образом, смертью требования”13.

Невротик не видит, что кастрация угрожает не ему, а Другому. Опасаясь кастрации, субъект уклоняется от собственного желания, сохраняя за собой позицию фаллоса для Другого. Этот процесс стал производным14 от отцовской метафоры и задействуется в качестве ответа женскому желанию матери. Столкновение с последним обрекает субъекта на позиционирование относительно фаллоса как материнской нехватки. То, что желание материнского Другого направлено не на него и фаллосом он не является, он распознать не может: невротик совершает самоумерщвляющие подношения Другому, тому Другому, для которого ни обсессик, ни его жертвоприношения ничего не значат, они им не фиксируются.

Что касается анализа, то здесь можно рассчитывать на то, что вместо безуспешных попыток по становлению фаллосом Другого субъекту удастся занять место в его артикуляции. Не быть фаллосом, но занимать позицию как тот или та, кто в собственном желании артикулирует фаллос независимо, оставив нехватку Другого как внешнее, анонимное условие собственной позиции.

Вместо формулы “Я – фаллос” рождается здесь иная, противоположная ей: “Я занимаю то самое место, которое в означающей артикуляции принадлежит фаллосу”. Именно в этом смысл фразы Wo Es war, soll Ich werden и состоит15.

При обращении к кейсу Буве на передний план выходят отношения с материнским другим. Мать становится тем, кто на стороне субъекта запускает вопрос о том, располагает ли она фаллосом и предстает в виде того, кому фаллос в собственном лице предлагает уже сам субъект. Через призму этих отношений Буве интерпретирует недружелюбное отношение обсессивной женщины к мужчинам и ее недовольство собственной матерью. Следуя за логикой вполне органически понятой кастрации и последующей зависти к пенису опять же как к телесному органу, Буве предполагает, что женщина стремится место мужчины занять и тем самым этим пресловутым органом обзавестись. Мать в таком случае была ненавистным памятником отсутствию у женщины пениса.

Эта логика, истинная в своей наивности, не только не обращается с фаллосом как с означающим – апелляции к символическому пенису, разумеется, не могут стать здесь опорой, – но и не учитывает условия отправления самого послания. Если на определенном этапе аналитики могли видеть в органе самодостаточную награду16, то после введения инстанции Другого становится очевидно, что орган без Другого, которому он преподносится, ничего не стоит, при этом в родительском индивиде напрямую к этой речевой инстанции ничто не отсылает. Здесь необходима работа “языка без слов” – дискурса.

Мы приходим, таким образом, к формуле, согласно которой первоначальное желание артикулируется следующим образом: Я хочу быть тем, чего желает она, мать. И чтобы этим быть, мне нужно уничтожить то, что является предметом ее желания в настоящий момент17.

Агрессивное отношение анализантки Буве к мужчинам продиктовано не желанием занять мужское место, но желанием занять место фаллоса для матери – дело только в том, что за фаллос она принимает мужчину. Когда Буве указывает на зависть к пенису как на занятие мужской позиции, он подпитывает воображаемою конструкцию. В результате и от аналитика, и от анализантки ускользает то, что мужчина далеко не фаллос.

Зачастую обсессивная женщина переоценивает мать: она боится, что повторит ее судьбу, и в то же время находит этому подтверждения воображаемым образом в собственном несчастье. Для истерички мать затруднительна само по себе, она не желает признавать, что могла бы иметь с матерью нечто общее. Женщина с неврозом навязчивости, с одной стороны, обвиняет мать как ту, что не добилась славной судьбы или хорошего брака – это становится угрожающим свидетельством для дочери, – с другой стороны, превозносит ее, как наглядно показано в случае Буве: мать во всем лучше отца, она более энергичная, хара́ктерная и решительная, одним словом, мать оказалась не на своем месте. Между дочерью и матерью образуется, по выражению Буве, “садомазохистский союз”, и любой, кто в него вмешивается, удостаивается пожелания смерти. Нужно это анализантке не только для того, чтобы, устранив фаллос другого, самой себя на его место в виде фаллоса предложить, но и для демонстрации собственной фалличности перед матерью. Если этот другой будет убит, демонстрация своей силы больше не будет иметь места, борьба окончится, что приведет к пропаже как требования, так и желания.

После того, как аналитик проинтерпретировал туфли как эквивалент фаллоса, последовало сновидение, которое, по мнению аналитика, его первые две попытки эту интерпретацию предложить подтверждало: “Я чиню у сапожника свою обувь и поднимаюсь на освещенную голубыми, белыми и красными огнями эстраду, окруженная одними мужчинами, – а мать мною в это время любуется из толпы”. Довольно ли будет говорить здесь о Penisneid? Не очевидно ли, что отношение к фаллосу здесь совершенно иного порядка? Уже из самого сновидения явствует, что он здесь так или иначе выставляется напоказ, но выставляется не перед обладателями его, не перед другими мужчинами, которые вместе с ней на эстраде находятся и об обсценной подоплеке которых голубые, белые и красные огни более чем красноречиво свидетельствуют, а перед матерью.

Перед нами те компенсаторные фантазматические отношения, о которых я в прошлый раз говорил. Они подразумевают, конечно, демонстрацию силы, но демонстрируется эта сила третьей стороне – стороне, в качестве которой в данном случае выступает мать18.

Это возвращает нас к реальному элементу в женском маскараде. Воображаемое, обеспечивающее обсессика коннотатами фаллоса – тем, что должно было бы отсутствие фаллоса у субъекта восполнять, но вместо этого всегда его только обещает – недостаточно в силу реального элемента нехватки Другого. Женщина – невротик навязчивости уже сама становится фаллосом, ей не удается обмануться относительно его наличия. Женщина может быть подвержена обссесивному неврозу, при том что банальным Penisneid он далеко не исчерпывается: на мужскую позицию она вовсе не покушается. Там, где женщина действует, якобы желая воображаемый фаллос заполучить, она сама становится фаллосом символическим, украшает себя. Вместо того чтобы остановиться на занятии условно мужской позиции, она идет дальше и предлагает себя взгляду Другого, используя свои достижения не как то, что ее описывает, но как то, что ее украшает. Это связано не только с тем, что обсессия распространяется на традиционно женские занятия, связанные с уходом за собой (маскарадизацией) или материнством, но и с тем, что сам невроз навязчивости у женщины предлагается взгляду. Женщина не вытесняет мужчину из бизнеса или политических кругов в погоне за φ, а становится той, для кого φ бизнеса или политики предстают в виде новой маски, делает ее Φ. Мужской маскарад, ношение мундира обсессивной женщиной в конечном счете употребляется на нужды украшения. 

Железная леди или бизнес-леди – это не просто женщина, которая смогла занять мужское место. Она сделала больше, став той, кто за счет своей политической воли или деловой хватки заняла позицию объекта желания Другого. Бытие в качестве слишком для женщины умной или целеустремленной, той, которая могла бы даже вызвать мужское недовольство, становится ее украшением. Оставляя при себе операцию “не вся”, она провоцирует желание.

В силу обращения к означиванию нехватки Другого, матеме S(Ⱥ), запускающей сексуационную схему Лакана, для женщины все еще “слишком мало” на мужской стороне. Как отмечают Патрисия Геровичи и Джеймисон Вебстер:

Мы видели, что женщины часто могут находиться в двойственном положении: и искать у мужчин фаллос, и не искать его вовсе, потому что “они – дерьмо”, потому что, по их мнению, фаллос – это “обман”. При этом сохраняется вера в фаллос, хотя и с различными оттенками отрицания, включая отсутствующий фаллос, который является точкой обвинения. В сновидении, которое эта пациентка описала как “сон из двух частей – одна часть представляет мужественность, другая – женственность”, она сказала о мужской половине, что ее переполняло чувство, что “для меня так мало существует там”. Двусмысленность формулировки изумительна: для меня там, выдавая ее желание быть включенной, так мало для меня, выдавая ее разочарование тем, что могло быть дано, так мало, ее ярость и обвинения, было так мало, также ее надежда, что в будущем может быть больше. В сновидении она искала что-то, что могло бы компенсировать проблемы с женской стороны, и возникало ощущение, что со стороны мужчин было недостаточно, чтобы отделить ее от матери, которой одновременно восхищаются и ненавидят. Это “недостаточно” часто компульсивно возвращало ее к матери, которую она стремилась изменить, сделать целостной. Именно в этом часто проявляется агрессивность одержимых женщин. Они презирают своих матерей, но стремятся держать их рядом и под своим бдительным взглядом19.

Несмотря на обсессивное стремление заполучить воображаемый фаллос, относительно перспективы недостижимости которого мужчина с неврозом навязчивости и останавливается, обсессивная женщина пульсирует между маскарадом двух типов. По словам Марка Стросса:

На деле существует два маскарада: один составляет кажимость “быть” фаллосом, когда фетишизируется тело, чтобы привлекать желание мужчин, другой отрицает, что в конкурентной борьбе она “имеет” фаллос, украденный путем контрабанды, в качестве агрессивной провокации20.

Пульсация маскарадов отражается в сетовании женщин, которое сегодня получает все большее распространение, на невозможность выбора между карьерой и ребенком, даже если фактически эта женщина избавлена от необходимости иметь постоянный доход или все время находиться при ребенке. Ее по-прежнему преследует злой рок: что бы она ни выбрала, ей предстоит или стать “несчастной домохозяйкой” для мужа, или занять место рядом с мужчиной в виде “упустившей свой шанс”.

Неудовлетворенность воображаемым фаллосом и прибегание к бытию символическим фаллосом в своем лице привносит в женскую обсессию как прибавку со стороны маскарада, так и его преобразование. Расщепление проходит не только по самому субъекту – он убивает и в тот же момент поддерживает Другого, – но и по позиции относительно Другого. Женщина не занимает мужское место не потому, что она на мужчину не походит – напротив, зачастую женщины с неврозом навязчивости уклоняются от женственности в привычном представлении, – но в силу того, что продолжает занимать место объекта желания, оставаться чувствительной к элементу реального, реагируя на него в истории с грязью – фобией, с судьбой и призванием – воображаемой ущербностью и связанной с ней уступкой, а в истории с фаллосом – переприсвоением традиционно приписываемых мужчине достоинств в виде украшения.

Все это поразительным образом походит на то, как с “женским” обращаются на уровне теоретической практики те, кто берутся за лакановское сексуационное различие. Не зря движение по утверждению какой-то особенной женской позиции, “не всей”, и в то же время уклонение от определения женского так напоминают компульсию – колебательное движение между утверждением все более изощренных способов о половом различии вести речь и при этом избавиться от примата пола.

Что-то заставляет исследователей восполнять нехватку Другого категориями полов, но в то же время сама теоретическая практика становится своеобразным Φ для Другого, когда прикрывает понятие пола вуалью. Разве сам аппарат, скрывающий за текстуальной вуалью отсутствие у него фаллоса, не становится символическим фаллосом? Разве не пробуждает желание теоретическая практика, организующая завесы над загадочным “женским” полом? В то же время разве не привлекательна в своем бессилии та теория, которая раз за разом с суровым лицом пытается пол определить?

Похоже, что действие сексуирующей мысли распространяется в том числе и на область, где сама сексуация фигурирует в виде концепта. Если это так, то либидинозно нагруженной является не только инфантильная теория ребенка относительно женского желания, но и теория самого желания. А одержимость неврозом предстает в виде практической части теории самого невротика.